За высоким прилавком неподвижно белело нездоровое, мучного цвета лицо.
Он шагнул как с обрыва и дрожащей мелко и видно рукой положил перед этим неподвижным лицом свои обручальные кольца.
Лицо приняло их небрежными цепкими пальцами, скользнуло по вечным символам нерушимого брака тёмным влажным глазком ловко взброшенной лупы и опустило на чашку бесстрастных весов. Равнодушный дискант сказал:
— Сто гульденов, герр.
Он изумлённо сбивался: талеров шестьдесят шесть или семь, рублями, кажется, семьдесят пять. Да это открытый грабёж! Он беспомощно понимал, что сюда, в этот вертеп, с глухими железными, стальными полосами укреплёнными ставнями, с такими же глухими дверями и сплошным высоким прилавком, похожим скорей на редут, из тех, какие он вычерчивал в Инженерном училище, приходит только наипоследняя, самая злая нужда и по этой причине здесь бессмысленно было бы ждать сострадания, честности, совести и чего там ещё? Но он внезапно подумал, как до последней минуты думал всегда, что и самое чёрствое, даже стальное или там алмазное сердце не могло же вот так, без следа хотя бы малейшего слабого стона выдержать ежечасное зрелище стольких страданий, стольких последних утрат, что должна зарониться в него хоть ничтожная капля, хотя бы бледная тень человеческой жалости. Ведь человеку доступно понять человека. Ведь он своё обручальное счастье принёс, не золотые крючки от штанов.
— Но, мсье, это стоит много дороже.
Оно шевельнулось, приподняв длинный нос, и повторило сквозь зубы:
— Сто гульденов, герр.
Он окинул его пронзительным взглядом: спрятанные в воспалённые веки глаза без выражения, даже без цвета и тяжёлые брыли белых мучнистых, похожих на жидкое тесто лоснящихся щёк. Ему вдруг открылась вся его жизнь и эпоха и судьба поколений. Всю эту жалкую жизнь он мог бы пересказать от родоначальника-предка до грядущих внуков и правнуков с истощённой, тоже бесцветной, но алчной душой. Он мог бы поклясться, что лавка менялы когда-то принадлежала деду или отцу, который от малоземелья покинул деревню и первоначально занимался грошовой торговлей, возможно шагая с лотком по той же округе от фермы к ферме, то был земляной человек и сквалыжник, сам голодал и впроголодь держал всю семью, зато оставил нелюбимому сыну копейку. Сын корыстной, холодной женитьбой удвоил её, порасширился, осмелел и стал наживать десять гульденов там, где туговатый старик решался содрать только трёшку, потом с прибавлением капитала ещё обнаглел, капитал ужасно наглости придаёт даже и слизняку, возвысился до ста гульденов на заклад, уверившись в том, что мудрее отца да и всех иных мудрецов, если скопили меньше, чем он, с утра до вечера сидит в промозглом нетоплёном пустом помещении, остерегаясь воров, не подмазывая ради этого железные петли дверей, гребёт свои чёртовы гульдены, пряча в железном английском шкафу с двойным хитрейшим запором, накрепко убеждённый, что вся теперешняя наука, вся сила ума должны пойти на изобретение ещё лучших замков и запоров, богатеет уверенно, прочно, и с каждой новой монетой мелеет и скудеет душа, а там, глядь, в душах внуков и правнуков останется пшик. После тощих отцовских харчей поотъелся, да и нет больше радостей, кроме только еды, и совсем задубел и пропал человек. Всей веры осталось — в одну золотую монету. В человеке, Господи, в любом человеке видит только предмет для наживы. Даже старшего сына не пускает к себе на глаза, лишь бы на сына-то, на кровь-то свою не потратить лишнего гульдена, ну и сын, весь в отца, тая ненависть тоже ведь к корню и к крови своей, дожидается немедленной, это уж непременно, смерти родного отца, ждёт не дождётся, подлец.
А он-то ищет сострадания у этой чурки с глазами! Это вот он понимает его, живоглота, это он его видит насквозь, да чурка с глазами его просто не видит. Между ними сверкают золотые круглые гульдены, двести пятьдесят процентов за одну операцию, и терпеливый процентщик следит лишь за тем, уплывут они из его рук или нет, и если пожалеет, так пожалеет только о них. Впрочем, по опыту знает наверное, что от него уже некуда деться. Какое тут может быть сострадание! Кольца так кольца! Тому всё равно.
Привычная боль пронзила его, но он тотчас возненавидел себя за эту глупую, потому что неуместную, слабость, протянул раскрытую, пальцами кверху ладонь, схватил сердито, неблагодарно тут же в неё вложенный свёрток немецких монет и квитанцию и выбежал вон, сильно хлопая дверью, но дверь, взвизгнув петлями и ругнув колокольчиком, легла мягко на войлок прокладки, и он не услышал удара у себя за спиной.