Выбрать главу

Старик встряхнулся, точно поражённый чудовищной силой. Сухие губы почти беззвучно залепетали матом. Стало ясно: он чертовски напуган, как некто, силком запертый в темницу самосознания. Воздуха не хватало, ладонь прижалась к вздымающейся груди.

— Не может быть! — обречённо выпалил Ефим Евграфович и бросился к окну. Он посмотрел на избу напротив с забитыми окнами и дверью и проскрипел: — Ты же мёртв!

Шаталин серой тенью застыл, всмотревшись помутневшими глазами в игральную доску. Кошмар обуревал тело, не позволял набраться сил. Его скрутило в резкой боли, от которой кожу покрыл леденящий мороз. Ефим Евграфович бросил взор на иконостас, которому в комнате был отведён целый угол. Губы прошептали молитву. Очистилась душа, но тревожные мысли всё ещё селились в подсознании. Глаза несчастного поменялись в цвете: теперь, в солнечных лучах, они выглядели не зелёными, как обычно, а голубоватыми, сверкали печалью.

Вернув письму внимание, Шаталин вчитался в текст, но уже вслух:

— С Новым годом, Евграфыч! Поди, забыл меня? Филипп Филиппыч енто, дорогой мой друг. Конечно, косарик-то зажучил — и отдавать никому не нужно. Да расслабься, старый ты дурак, не паникуй, не плюйся ядом. Не за должок твой я тебе пишу, а по другому случаю. Эх, Ефимка, ты бы знал, как я виню себя за то, что сгинул по-аглицки, не простившись. Сердце даже теперь болит, хотя мертво, не бьётся, а душу греет как живое. Выдался случай, Евграфыч, мне позволили отправить одно письмо, да не простое, а с подарком лучшему другу. Я так считаю, за хорошее поведение. И знаешь, я вспомнил про тебя как про любимого соседа. Да, при жизни мы часто вздорили… а кто не вздорит?! Виноват, что дрова у тебя тырил. Да ты бы и не заметил, если бы я сам не признался. Кончай дуться, всё же в прошлом. Три куры полвека назад продал? Если бы я знал, шо они твои. Да, хреново-то знакомиться на склоке. Помню тебя, хмурной, рукава закатал, видать, морду мне хотел набить. Да ладно, это жизнь, друг! Я бы не прочь, как раньше, взять пару бутылочек беленькой у Тамарки в магазине и расплыться с тобой по душам за партейкой в нарды.

Ефимка, дорогой, мне тошно находиться там, где меня никто не воспринимает. В деревне-то я хоть родным был, почтенным. Эх, времена! Помнишь, как устроили отцу Тихону хохму с кровью? А ты тогда заладил: «Бог накажет, Бог накажет!» Наказал твой Бог-то? Тьфу, отвлёкся. Так вот, Евграфыч, мне тут нашептали, что я могу умчать куда надумаю. И нужно-то для этого только одно дельце завершить. То, что было начато при жизни. И знаешь что, Евграфыч, помнится, я так и не успел обуть тебя в нарды. Хотя давал себе клятву. Ай, ты, старый, знаешь. Вместе же смеялись над гнилой затеей. А теперь она мне таковой не кажется. Так что, сыграем? Ефимка, ты, конечно, вправе отказаться, но знай, я буду стоять на своём. Мульён раз проигрывал, а на мульён первый не позволю себе подобной срамоты. В общем, ежели надумаешь, то заходи ко мне после полуночи, ближе к часу. Примерно в это время год назад я свинтил из чёртовой деревни невесть куда. Ладно, Евграфыч, рука устала писать и время позднее. До встречи!

***

Остуженный бредовой мыслью о мертвеце, что с того света пишет письма, Ефим Евграфович не мог найти себе места. И пусть в доме могли бы собраться три дюжины гостей, комнаты казались хозяину тесными, едва ли проходимыми. Папиросный дым, извергаемый ноздрями, вязким туманом застил обзор. Сознание мутилось в слабости, а дикий страх остался на дне двухсотграммового стакана, в котором часом ранее бултыхался чистый спирт.

Старик был хмур и молчалив, но податлив искушению. Он всякий раз, возвращаясь в спальню, ронял взор на нарды. Игра лежала по центру застланного прозрачной клеёнкой стола. Свет, пронзавший окна, мутными нитями падал на лакированную поверхность доски, на рисунок, словно вышедший из-под руки древнего существа, имеющего на вооружении фантазию, о которой современный человек грезить был не в силах. Ефим Евграфович не раз подходил к нардам, прикасался к идеальной глади пальцами и, казалось, получал невыразимое удовольствие.

Открыв топку, Шаталин бросил в огонь окурок, взял кочергу и потеребил древесные угли, среди которых над языками пламени витали крохи пыли, некогда исписанные мёртвыми словами. Письмо сгорело быстро, Ефим Евграфович швырнул его в печь без промедлений. Не желал держать в руке то, к чему прикасалась почившая душа. Туда же порывался отправить и доску для нардов, но неведомая сила или собственное сердце отдёрнули, не позволив пойти на этот шаг.