Через пару секунд мне неожиданно помог кот, который встал, запрыгнул на мои колени и начал лениво запускать когти в мое платье. Впервые за время разговора миссис Бут улыбнулась.
— Это большая честь, — сказала она. — Джейсон обычно любит только мужчин. Особенно он любил мистера Тернера — сидел у того на колене, на плече, даже на голове иногда.
Я рассмеялась и решила, что сейчас можно попробовать заглянуть поглубже.
— Что за человек был мистер Тернер?
— Иногда мне казалось, — сказала она, — что он бог.
— Бог! — удивленно повторила я. — Что, он напоминал греческую статую?
Миссис Бут рассмеялась.
— Да нет, я вовсе не про внешность, — сказала она. — Я про его работу. — Она махнула рукой в сторону двух картин маслом. — Мы с вами могли бы смотреть туда же, куда и он, и видеть только непогожий день или зимнее солнце. А он видел то, чего не видят глаза простых смертных. Он видел суть вещей.
Про себя я понадеялась, что суть вещей все же выглядит иначе. Но вслух заметила:
— Да, его картины великолепны.
Это, похоже, ей понравилось. Она засияла и, будто удивленная собственным пылом, спросила:
— Не хотели бы вы увидеть комнату, где он умер, мисс Халкомб?
Вообще-то я предпочла бы остаться на месте, допить чай и порасспрашивать ее еще; но отказаться я не могла, так что ответила:
— Конечно, спасибо.
Мы поднялись по узкой лестнице, которая скрипела под ногами, словно целая процессия жалобно пищащих мышей, и вошли в небольшое чердачное помещение в передней половине дома. Сквозь квадратное слуховое окно пробивались солнечные лучи, рисуя размытый узор из света и тени на стене. Всю левую сторону комнаты занимала простая медная кровать, а перед окном стоял стул с гнутой спинкой. Полы были голые, а из мебели, кроме кровати и стула, имелись только простой шкафчик, столик, где стояли миска и кувшин. Железная лестница вела к люку в потолке. Такие комнаты обычно снимали коммивояжеры или бедные актеры.
— Это была его комната, — сказала миссис Бут. — Каждое утро он вставал перед рассветом, набрасывал одеяло на плечи и поднимался вон туда, — она указала на лестницу, — на крышу, чтобы сделать набросок восхода.
— А, — сказала я, — так вот почему крыша огорожена? Она кивнула.
— А потом он возвращался в постель и отдыхал до завтрака. Так и шли дела до его последней болезни. Он был неутомим, мисс Халкомб. Даже когда он был болен и я за ним ухаживала, приходилось следить, чтобы у него всегда были под рукой карандаши и бумага.
— Так он еще мог рисовать? — спросила я.
— В конце уже не мог, — ответила она. — Но сама надежда долго поддерживала его. Я продолжала притворяться и говорить: «Может, завтра получится, дорогой».
Много ли экономок зовут хозяина «дорогой»?
— Ему повезло с вами, миссис Бут, — сказала я.
Она не ответила, очевидно, погрузившись в собственные мысли. Потом произнесла:
— Скажу вам кое-что странное, мисс Халкомб. За несколько недель до его смерти полиция вытащила из реки какую-то несчастную девушку, которая попала в беду и утопилась. — Она подошла к окну и указала на ступени набережной, где до сих пор болтались лодочники: — Вон там. И мистера Тернера это очень беспокоило, он все будил меня ночью и говорил, что он видел ее лицо и боится спать. «Я должен его нарисовать, — говорил он. — Я должен нарисовать это лицо, иначе не будет мне покоя». Он его нарисовал, и это была почти последняя его картина.
— И после этого лицо его не тревожило? — спросила я.
— Больше он об этом не говорил, — ответила она. — Во всяком случае, я такого не припомню.
Потом она замолчала, и я испугалась, что она опять погрузилась в воспоминания. Я спросила:
— Как же он увидел девушку, если сам был в постели, а она снаружи?
— Зима была ужасная, — сказала она. — Целыми неделями только туман и дым. Он говорил: «Хорошо бы мне снова увидеть солнце», но к тому времени он уже едва мог это прошептать, у меня аж сердце разрывалось. Он скатывался на пол и пытался подползти к окну — за солнцем.
— Понятно, — сказала я. — Там он и был, когда полиция ее вытащила?
Она рассеянно кивнула, будто думая о чем-то более важном.
— Иногда, — сказала она, — у него не хватало сил доползти, и я находила его на полу, так что мне приходилось помогать ему вернуться в постель.
Она снова помолчала, и, хотя она стояла лицом к окну, мне показалось, что я увидела слезинку в уголке ее глаза. Наконец она вздохнула и продолжила:
— Но он еще раз увидел солнце. В одно утро оно внезапно прорвалось сквозь тучи; мы с доктором усадили его в коляску и подвезли к окну, чтобы солнце светило ему прямо в лицо; через час, будто успокоившись на этом, он умер, не издав ни звука, прислонив голову к моему плечу.
Голос ее не задрожал. Но все же что-то в ее тоне, в том, как она вызывала воспоминания из глубины своего сердца, а потом осторожно возвращала их на место, словно они были ей дороже любых сокровищ, ясно говорило мне, что женщина не просто служила Тернеру, но и любила его во всех смыслах этого слова. Теперь я знала, как ни сложно было в это поверить, что человек, которого леди Истлейк называла первейшим гением нашего времени, жил и умер в этом бедном домике под чужим именем, будучи мужем своей экономки.
Честно говоря, это открытие вызвало во мне только глубокую жалость к миссис Бут, смешанную с искренней симпатией. Но что, подумала я, скажет об этом Уолтер? Я была уверена, что к пожилой вдове он, как и я, испытает симпатию и сочувствие; но отнесется ли он с таким же сочувствием к Тернеру? Не отвратит ли сразу же такое доказательство эксцентричности героя (сформулировала я со всей возможной мягкостью) от написания его биографии?
Так что я с некоторым трепетом сказала:
— Вы мне очень помогли, миссис Бут. Не могла бы я зайти к вам еще раз вместе с братом? Я знаю, ему захочется самому с вами поговорить.
Ответ ее я принес мне облегчение, смешанное с разочарованием.
— Не хочу вас обидеть, мисс Халкомб, но память мистера Тернера для меня священна. Я не люблю о нем говорить, и, если честно, я рассказала вам больше, чем собиралась. Так что я всегда буду рада вас видеть, если вы окажетесь в наших краях, но попрошу вас не приводить вашего брата. Я не смогу рассказать ему больше, чем рассказала вам сегодня.
VIII
Дорогая моя!
Я пишу тебе, а твое письмо лежит рядом. Когда я заглядываю в него и читаю: «Я так горжусь тобой, Уолтер», эти слова жгут меня, как пощечина, потому что я уверен — если бы ты сегодня меня видела, то ни в коем случае не смогла бы гордиться. Видишь ли, я только что вернулся от Раскина. Я не знаю, что думать о нем и о том, что он сказал мне, — но я боюсь, он выставил меня дураком, чему я сам поспособствовал, и в результате меня терзают уныние и смятение.
Прежде всего, меня сбила с толку сама личность Раскина. Разве не удивительно, что знаменитое имя рисует в нашем воображении образ, созданный из бог знает каких обрывков, мелочей и деталей, но тем не менее достаточно сильный, чтобы олицетворять человека, с которым мы еще не знакомы. До сих пор, даже не задумываясь над этим, я представлял себе Раскина лохматым дикарем, который прячется где-то во тьме (в пещере или подземелье), подстерегая в засаде и смертельно поражая неосторожных незадачливых художников. Возможно, этот образ был вызван моим собственным страхом: когда я выставлял свои работы, я всегда боялся, что он заметит их и обольет презрением; и еще — стишком в «Панче». Помнишь его?
И подумай только, если бы я с ним не встретился, этот привычный фантастический образ так и остался бы в моей голове, и наши внуки представили бы его своим внукам в качестве реального портрета великого человека!
Теперь они, как и я, будут от этого впечатления избавлены, потому что переворот, произошедший во мне за последние двенадцать часов, полностью уничтожил все мои прошлые идеи и отправил их в изгнание, из которого им никогда не вернуться.