Выбрать главу

И не успела она ответить мне или приказать девочке вернуть шиллинг, как я удалился, закрыв за собой дверь, и прошел обратно по улице, вызвав лишь тихий шепоток да презрительные смешки мальчишек. Через несколько минут я был на Стрэнде, и его уличные торговцы, газовые фонари и толпы веселых театралов заставили меня почувствовать себя так, будто я проснулся после кошмарного сна.

Прости, дорогая, если то, что я описал, тебя расстроит; но, как ты можешь себе представить, это очень встревожило меня, а мы договорились не иметь друг от друга секретов. Меня мучает не только мысль о бедной девочке с ее матерью и о том, что я, пусть ненамеренно, добавил новых забот в их тяжкую жизнь, но еще и неизбежный вопрос — зачем Раскин вообще предложил мне сходить на Мэйден-лейн? Наверняка он понимал, как понимаю я сам, стоит только об этом задуматься, что по прошествии шестидесяти лет почти невозможно найти кого-то, кто бы помнил Тернеров. Тогда зачем (если не подозревать его в жестокости, а я не хочу верить, что он мог быть так жесток с человеком, который не причинил ему никакого вреда) он послал меня в вонючие трущобы, откуда давно исчезли все следы этой семьи?

Я надеюсь, что найду ответ, когда увижу картины Тернера, Это с пучится очень скоро, потому что мы с Мэриан идем и Мальборо-хаус в понедельник.

Как всегда с любовью,

Уолтер

XII

Майкл Гаджен — Уолтеру Хартрайту Сторри, Восточный Сассекс
Бокс-коттедж
15 августа 185…

Уважаемый мистер Хартрайт!

О господи, конечно, я помню Тернера, хотя нашему совместному путешествию уже почти сорок лет. Если бы я составлял список своих воспоминаний, то распределил бы их примерно по следующим пунктам.

1. Как я мерз.

2. Как я промокал.

3. Как меня тошнило в лодке.

4. Как у меня вечно были либо ноги стерты, либо мозоли от седла.

5. Какие ужасные были ночлег и еда.

6. Какие прекрасные были ночлег и еда.

7. Как мне было наплевать на все вышеперечисленное, потому что со мной был великий гений, а я был здоровый и беззаботный молодой человек.

8. Трезвый Тернер очень молчалив.

9. Пьяный Тернер очень буен.

Боюсь, не могу представить Вам длинные мемуары, потому что страдаю от ревматических болей в руках (это письмо пишет под диктовку моя многострадальная жена); и в последнее время я почти не выезжаю. Однако друзья любезно навещают меня, и, если Вы сочтете, что подобный визит стоит Вашего времени и затрат, я буду рад встретить Вас как друга и рассказать Вам все, что помню.

Искренне Ваш

Майкл Гаджен

XIII

Из дневника Мэриан Халкомб
16 августа 185…

Я уверена, что Мальборо-хаус далеко не самый великолепный дворец в мире; это простое длинное красно-кирпичное здание в стиле палладио стоит, немного отступив от Пэлл-Мэлл, будто стесняется показать свой неброский фасад в такой знатной компании. А теперь, когда первый этаж превратился в галерею, там всегда столько людей, что здание больше напоминает железнодорожный вокзал, чем частную резиденцию. Но все же это первый дворец, в котором я побывала, и, когда мы прошли по длинному крытому коридору в высокий зал (такой большой, что Дженни Линд выступала здесь перед сотнями слушателей) и заплатили шиллинг за путеводитель, я не могла не подумать о том, как он отличается от дома, в котором Тернер провел свои последние годы и в котором я впервые увидела одну из его картин.

Возможно, и Уолтера занимала подобная мысль, потому что всю дорогу он был необычно молчалив, а когда мы пришли, огляделся почти с изумлением, словно сравнивая дворец и место своего последнего приключения. Грязная улочка, на которой родился Тернер, по расстоянию была ближе к Мальборо-хаус, чем коттедж, где он умер, но отличалась от дворца еще сильнее.

Потом мы дошли до цели, и все эти мысли и расчеты сразу были забыты. Мы оба, конечно, уже видели отдельных Тернеров, но никогда — это первая его публичная посмертная выставка — больше трех десятков сразу. Нас встретили невероятно сияющие краски — куда ярче, чем я считала возможным в живописи. Красные, оранжевые и желтые цвета, жаркие и буйные, как горящие угли, рвались со стен, неожиданно делая даже самые яркие предметы вокруг — зеленое платье какой-то женщины, огромную картину с изображением Бленхеймской битвы над камином — унылыми и безжизненными. Картины казались куда более реальными, чем глядящая на них толпа или само здание — словно мы застряли в пещере Платона, и это не плоские куски холста, висящие на стенах, а дыры в скале, сквозь которые можно увидеть невообразимый мир снаружи.

На Уолтера они подействовали сразу, и впечатление проявилось так выразительно, что я пожалела об отсутствии возможности это запечатлеть — так можно бы доказать силу искусства самому закоренелому скептику. Он замер и выпрямился, будто с него внезапно сняли огромную ношу; губы его изогнулись в легкой улыбке, а кожа на лбу натянулась, когда он изумленно и радостно поднял брови. Он не отрывал взгляда от квадратного полотна на противоположной стене: там смутная белая фигура возникала из дыма и пламени бешено горящего костра. С того места, где мы стояли, подробнее разглядеть картину было невозможно; но вместо того, чтобы подойти ближе (что было сложно из-за скопления публики), Уолтер оставался на месте, словно его не интересовал сюжет и ему было достаточно, как кошке на солнце, греться в сиянии цвета. Я немного подождала его, но так как он, похоже, двигаться не собирался, дальше отправилась смотреть самостоятельно.

Впечатления следующего получаса столь сильны и противоречивы, что я постараюсь изложить их здесь в деталях, прежде чем они рассыплются блестящей путаницей. На выставке было больше тридцати картин, и первое, что бросалось в глаза, — их удивительное разнообразие. Здесь был пейзаж, который я всегда связывала с Тернером, — «Вид на Лондон из Гринвич-парка», но оригинал демонстрировал яркое великолепие, не заметное из нашей гравюры; а жуткая картина крошечного коттеджа, попавшего под горную лавину и раздавленного обвалом ледяных обломков, вывороченных деревьев и гигантской скалой (нарисованной с такой яростью, что краска легла густо и шероховато, как цемент), напомнила об ужасе, возникшем в моей душе при виде картины из дома миссис Бут. Почти все остальное меня удивило. Тут был великолепный морской пейзаж, на котором далекие корабли разворачивались по ветру, — если не видеть угрожающих волн, которые собрались в правом нижнем углу, грозя перелиться за раму и задеть ноги зрителей, его можно принять за работу кого-то из голландских мастеров; был тут и великолепный классический пейзаж, полный медового света, и изысканная гора в окружении гневных туч. Самое сильное впечатление производили дикие завитки краски вроде тех, что так захватили Уолтера. В них чистый цвет словно рвался на свободу, отделяясь от формы, как душа покидает тело, поэтому трудно было даже разобрать сюжет.

Мне думается, что большинство из тех, кто увидит такое изобилие и разнообразие, с трудом поверит, что это все сделано одной рукой. Во всяком случае, именно об этом думала я во время своей экскурсии. Только рассмотрев три-четыре картины вблизи, я поняла — внезапно, как замечаешь наконец долгий настойчивый звук вроде лая собаки вдали, — что между ними действительно было семейное сходство, не в очевидном подобии стиля, но в некоторых повторяющихся особенностях и странностях. Что они означают и означают ли они что-нибудь вообще, я до сих пор не знаю; но они внушили мне неотвязную мысль, что это какое-то зашифрованное послание, и нужен правильный шифр, чтобы его разгадать.

Первая картина, в которую я всмотрелась (просто потому, что она была ближе всего), изображала сверкающую золотом историческую сцену, и с первого взгляда я могла бы приписать ее Клоду. Из-за возбуждения я не запомнила точное название, но темой было падение Карфагена. Зритель словно располагался в нижнем левом углу картины — возможно, при входе в большой дворец, потому что передняя часть в тени. Прямо перед ним, как мусор, вынесенный на берег прибоем, лежала куча самых разных предметов: горка фруктов; знамя с гербом и венок увядших цветов; брошенные плащи и оружие; странный коричневый предмет, с выступом сверху, похожий на бакен с цепью, но если подумать пару секунд, он мог быть и чем-то из живой природы, вроде огромного спрута или внутреннего органа зверя. Позади видна была узкая набережная, а потом сверкающая полоска воды, окаймленная на расстоянии проступающими сквозь дымку рядами мачт, которые тянулись до горизонта. Над ними — почти в центре холста, только чуть-чуть смещенное влево — сияло пылающее солнце, и оно наполняло небо таким ярким сиянием, что оно жжет глаза всем, кто на него посмотрит.