Здесь я решил прочитать все, что только можно отыскать в книгах о Тернере, — и, судя по тому, что я нашел, работать мне предстоит недолго. Он родился в Лондоне в 1775 году, в День святого Георгия; он рисовал; он писал красками; он умер. В общем, если не считать немногих деталей вроде его путешествий по стране и по Европе, — это все, что известно о его обыденной жизни. Он никогда не женился, никогда не дрался на дуэли, никогда не пропагандировал революцию, никогда не признавался в любви принцессе — тысячи англичан прожили точно такие же жизни, интересные только семье и друзьям. В жизни Тернера выделяется лишь одно — его фанатичная преданность искусству. Она помогла создать прекрасные полотна, но мало что оставила для биографа. Я начинаю жалеть несчастного Торнбери, который, должно быть, перешел на клевету в отчаянной попытке сделать повкуснее жидкую водичку своей истории.
Именно поэтому я, понимая твою тревогу, считаю ее беспочвенной. Конечно, возможны непредвиденные трудности, их нельзя недооценивать, но я уверен, что наше расставание придется продлить всего на две-три недели — иначе, клянусь тебе, я немедленно написал бы леди Истлейк и сообщил ей, что передумал. Похоже, близких знакомых у Тернера было до смешного мало, и большинство из них уже умерли; встречи с немногими оставшимися друзьями — если они захотят со мной встретиться — займут всего несколько дней. Потом мне придется брать себе в помощь дневники, письма и другие документы, особенно для восстановления картины его ранних лет, живых свидетелей которых, скорее всего, не осталось вообще. Потом я со своим уловом смогу вернуться в Лиммеридж и большую часть работы сделать там. Может быть, возникнет необходимость пару раз уехать, но все-таки я уверен, что спокойно просижу в Камберленде до тех пор, пока мы все вместе не вернемся в Лондон в следующем сезоне.
Так что, пожалуйста, дорогая, не надо беспокоиться! А в конце письма позволь побеспокоиться мне — я рад, что ты гуляешь по нашим любимым местам на пустошах, но разве благоразумно в твоем нынешнем состоянии уходить так далеко, особенно одной? Вдруг что-нибудь случится? Пожалуйста, будь осторожна.
Твой любящий муж
Уолтер
V
Дорогая моя!
Твое письмо пришло сегодня утром. Спасибо! Признаюсь, я надеялся, что оно будет не единственным в моей почте, потому что в последние несколько дней моя работа над биографией остановилась в ожидании ответов Джонса и Раскина (в результате чего, к раздражению Дэвидсона, я стал дожидаться писем, шагая по дому, будто волк в клетке перед полнолунием).
Но твои слова подтолкнули меня к действию, и, как только я закончил читать, я решил двинуться в атаку и попытаться найти свой собственный путь в мир Тернера. Честно говоря, у меня не было ясного представления, с чего начать (где-то в сознании теплилась мысль, что если ничего другого не получится, то останется Атенеум, где я могу наткнуться на кого-нибудь, кто помнил его) — я хотел просто пуститься в поиски и посмотреть, куда приведет меня день. И хотя это, возможно, слишком пышные слова, но моя вера была вознаграждена.
В Гайд-парке народу было еще больше, чем обычно, но, избегая проезжих путей и следуя самыми узкими тропками через заросли и по травянистым холмам, я пытался представить себе, что я не в центре величайшего города на земле, а в каком-то уютном сельском Эдеме. Наконец, миновав цепочку деревьев, я вышел к Серпентайну, который, будто придавленный тяжелым небом, лежал неподвижно и сиял тусклым оловянным блеском, как только что наполненная ванна. На берегу дети под присмотром нянь играли с палочками и обручами, укладывали в собственные коляски кукол или гонялись за глупой собакой (комок белых кудряшек, полностью закрывших морду), которая утащила мяч и наполовину сжевала его. Один маленький мальчик безутешно рыдал, и я остановился и спросил его, в чем дело.
— Я потерял свою утку, — всхлипнул он, указывая на маленькую деревянную птичку, которую волны вынесли за пределы досягаемости, будто она поспешила к настоящим уткам посреди озера.
Тут в действие и вступили силы судьбы. Я вернулся к деревьям, отломил ветку и после нескольких не вполне удачных попыток сумел достать игрушку и вернуть ее владельцу. Если бы не эта задержка, меня бы уже не было на этом месте пять минут спустя, когда вдруг послышался крик:
— Хартрайт!
Я повернулся и не сразу смог узнать модно одетого молодого человека, который отделился от толпы и приближался ко мне, улыбаясь. Только после того, как он указал на мокрую палку в моей руке и сказал, смеясь: «Что, обед себе ловишь?» — я узнал его по голосу.
— Трэвис! — воскликнул я.
Неудивительно, что я его не узнал: он отрастил бороду, а вместо обычного костюма на нем были клетчатый жилет и новая мягкая фетровая шляпа. В руках он держал большую папку. Он зажал ее под мышкой, пока снимал безупречную желтую перчатку и пожимал мне руку.
— Ты сейчас куда? — сказали мы одновременно и рассмеялись.
— К сэру Уильяму Баттриджу, — ответил он. Он пытался сохранить небрежный тон, но лицо его сияло, и, стараясь подавить улыбку, он скомкал следующие слова так, что я сумел разобрать только слово «обсудить».
— Обсудить что?
— Его заказ.
— Правда? Это замечательно! — сказал я.
Я был и вправду рад за него. Но не стану скрывать, что почувствовал и укол зависти, который тут же сменился удовлетворением от моей собственной работы, а потом, так же быстро, — раздражением на то, что я обязался сохранить тайну и, следовательно, не могу в ответ на упоминание о сэре Уильяме Баттридже рассказать о леди Истлейк.
— Здесь рисунки? — спросил я, кивнув на его папку.
— Только несколько набросков. Хочешь посмотреть?
Он разложил папку на скамье. Внутри оказались черновые наброски девы болезненного вида, с распущенными волосами, цеплявшейся за обломок колонны.
— У нее закружилась голова при виде возлюбленного, — объяснил Трэвис, указывая на смутное пятно слева, — который возвращается после семилетнего отсутствия, смертельно раненный. Вера и Чистота — вот чего хочет сэр Уильям. Кажется, у меня получилось. А ты как считаешь?
— Думаю, ему понравится. — Мне, конечно, пришло в голову, что, поскольку сэр Уильям нажил состояние, изгоняя вдов и сирот с земли, на которой строил железные дороги, вера и чистота ему пригодятся куда больше, чем многим другим; но я ничего не сказал.
— Средневековье приносит деньги, — сказал Трэвис. Кажется, он почувствовал, что не произвел на меня впечатления как художник, и решил попробовать добиться той цели как светский человек. — Послушай мой совет, Хартрайт: найди себе рыцаря и деву и возьмись за работу.
— Сейчас у меня нет на это времени. — Я сделал паузу, давая ему возможность задать вопрос, но он продолжал собирать наброски; поэтому я просто спросил: — Скажи, что ты помнишь о Тернере?
— Тернер? Я почти не знал его, — сказал он, закрывая папку. — Мой первый обед в Академии был для него последним. Я видел его пару раз на вернисажах, но мне никогда не приходило в голову с ним заговорить. — Он повернулся ко мне, и его густые каштановые кудри встряхнулись от беззвучного смеха, как цветы на дереве. — Это все равно что прошествовать к алтарю и налить себе церковного вина.
— Он и вправду был такой невероятный? — спросил я.
— Не внешне, — сказал он. — Нет, и внешне тоже, но не так, чтобы поражать с первого взгляда. Роста он был такого, — Трэвис указал рукой пониже собственного плеча, — с огромным еврейским носом, маленькими серыми глазками, вечно в огромном цилиндре с ворсом, расчесанным не в ту сторону, и старомодном сюртуке, полы которого почти доставали до земли и были такие пыльные, будто на самом деле мели землю, а длинные рукава полностью закрывали его грязные руки. Вот так. — Он сгорбился, изображая комическую фигуру, которую описывал.
Несколько прохожих остановились посмотреть, и одна маленькая девочка неудержимо захихикала. Я и сам невольно рассмеялся — Трэвис всегда выглядел особенно ангельски, когда злорадствовал, и видеть, как его правильное бледное лицо кривится, изображая гротескного коротышку, было очень смешно. Но в то же время мне стало не по себе, будто я присоединился к насмешкам над бедолагой, вся вина которого заключалась в неказистой внешности.