— Я хотел спросить, правда ли он был столь великий гений?
— Несомненно, если уравнять гений с трудолюбием, — ответил Трэвис — Он никогда не останавливался. В дождь, солнце, во сне и наяву, в сортире… Он и сейчас небось царапает закаты на крышке фоба.
— Да ладно тебе, — сказал я, смеясь. — Ты на самом деле так думаешь?
Он помолчал, глядя на землю, будто надеялся прочитать там ответ. Наконец он ответил:
— Тогда мы так думали. Во всяком случае, мы думали, что он гений, который потерял свою силу и погрузился в безумие.
— Безумие — до какой степени? — спросил я.
— А ты посмотри на его поздние картины, — ответил он. — Цвета, не связанные ни с каким предметом. Всплески краски, которые не похожи ни на что, кроме всплесков краски. Картины ни о чем, как сказал один критик, и очень узнаваемые.
— А что ты теперь думаешь? — спросил я. Он пожал плечами:
— Кое-что из ранних работ. Голландские морские пейзажи. Гравюры.
Я ждал продолжения, но его не последовало, Трэвис достал из кармана часы, посмотрел на них и взял папку.
— А ты можешь посоветовать кого-нибудь, кто бы знал его получше? — спросил я.
— Может быть, Джонс?
— Я ему написал.
Он снова пожал плечами и покачал головой. Только после того, как мы попрощались и уже на несколько шагов разошлись в разные стороны, он обернулся и крикнул:
— Попробуй обратиться к Дэвенанту! Он теперь в отставке, живет в Хэмпстеде. Но память его при нем, иногда он открывает ее для публики и выставляет содержимое.
Эта короткая встреча принесла мне очень, немного; но почему-то — возможно, потому, что я наконец взял инициативу на себя, — она подарила мне новое воодушевление. Или, вернее сказать, старое воодушевление: как лицо в толпе иногда внезапно напоминает давно забытого товарища детских игр, так я узнал это чувство, знакомое прежде. Сердце билось быстрее, ноги ныли от дрожи возбуждения; я глубоко вздохнул и почувствовал в дымном воздухе, еще час назад казавшемся серым и болезненным, пьянящий намек на романтику — в общем, я снова почувствовал себя молодым человеком, который вырвался из скучной рутины и вот-вот отправится в великое приключение. Если б ты видела, как я шагаю по Риджентс-парк и по Авеню-роуд (мне даже не пришло в голову взять кэб), ты могла бы решить, что перед тобой призрак того Уолтера Хартрайта, который пятнадцать лет назад, полный великих надежд, три раза в неделю легко ходил пешком из Лондона в Хэмпстед. Мне и самому казалось иногда, что он идет рядом со мной; это по его подсказке я сделал остановку в простой придорожной гостинице, и мы вместе пообедали хлебом, сыром и элем — я, серьезный хозяин Лиммериджа, и он, молодой веселый учитель рисования, лишенный радостей и трудностей богатства, не ожидающий впереди ничего, кроме самой жизни.
Мистер Дэвенант, как я узнал на почте, жил примерно в полумиле от старого коттеджа моей матери, в одном из тех странных красно-кирпичных домов на Черч-роу. От возраста дом осел, и изначально стройные линии его фасада исказились, придавая ему вид неуверенного детского рисунка (Флорри наверняка нарисовала бы лучше), словно он устал от классической трезвости и решил напиться. На втором этаже дерзко выделялось большое окно-фонарь в деревянной раме, будто корма старого военного корабля, что усиливало впечатление беспорядка.
Дверь открыл юный слуга, еще мучительно робко выполнявший свои обязанности. Когда я спросил, дома ли мистер Дэвенант, он сказал: «Я пойду спрошу его»; через минуту он вернулся, краснея, чтобы узнать мое имя, а потом, через несколько шагов, остановился и снова обернулся — очевидно, чтобы уточнить, что мне нужно. Однако его перебил донесшийся сверху громовой мужской голос:
— Кто это, Лоуренс?
— Мистер Хартрайт, сэр! — крикнул мальчик.
— Кто?
— Мистер Хартрайт!
— А чего он хочет? — крикнул хозяин, словно отдавая команду воинскому подразделению.
— Чего вы хотите? — выговорил мальчик, заикаясь.
— Поговорить о Тернере, — сказал я.
Мальчик передал ответ наверх, и хозяин немедленно взревел:
— Какого черта это значит?
— Какого черта… — начал мальчик, смущенный до такой степени, что от его горящих щек можно было бы зажечь сигарету. Я прошел мимо него в коридор, где меня встретили ряды неулыбчивых семейных портретов и, у подножия лестницы, большая картина маслом, изображавшая, насколько я понял, битву при Ватерлоо. С площадки второго этажа на меня смотрел красивый старик лет семидесяти с седыми бакенбардами, благородным носом и героическим лбом. На нем был испачканный красками халат, его шея была почти открыта, и он черенком кисточки нетерпеливо стучал по перилам.
— Мне сказали, что вы хорошо знали Тернера, — сказал я.
— Ну да, — ответил он, — и что с того?
— Я надеюсь написать его биографию.
— Да неужели? — Он наклонился и уставился на меня. — Вы не этот как-его-там, который столько шуму поднял?
— Это вы про мистера Торнбери? — спросил я.
Он утвердительно буркнул.
— Нет, — сказал я.
Он подумал немного, потом сказал:
— Поднимайтесь наверх. Пятнадцать минут.
Над лестницей висел освещенный луной морской пейзаж, а выше царила еще одна сцена битвы — несколько солдат в красных мундирах собрались у изодранного британского флага, а невидимый враг подбирается к ним сквозь туман пороховых выстрелов. Я остановился перед картиной и спросил:
— Это ваша?
Он отрывисто кивнул.
— Не могу сбыть с рук. Теперь никто не хочет ничего, кроме красивеньких портретиков собственных домочадцев, отмытых дочиста и наряженных, как портновские манекены. Да еще этих чертовых обморочных девиц. — Он покачал головой. — С ума можно сойти.
Я не мог не улыбнуться — одним ударом он задел и меня, и Трэвиса, — но, к счастью, он был занят тем, что вытирал пальцы о халат, и ничего не заметил.
— Очень впечатляет, — сказал я.
Он снова кивнул.
— Ну вот, теперь я вас не испачкаю, — сказал он и пожал мою руку. — Как поживаете?
После этой незамысловатой формальности я почему-то стал достойным его доверия, и он повернулся и провел меня в двойную комнату, разделенную посередине складными дверьми. На одной стороне было окно-фонарь, позволяющее разглядеть вересковые пустоши вдали и омывающее стены и пол серебристым светом; на другой — выходящее на юг заднее окно, ставни которого были раскрыты, но само оно завешено тканью, очевидно, чтобы смягчить солнечный свет.
На грубой раме фонаря возле стола с кистями и раскрытой коробкой красок стояло огромное незаконченное полотно. Оно было повернуто так, чтобы на него падал свет из северного окна, поэтому я мог видеть картину только наполовину, но я разглядел достаточно — женщина верхом на лошади, вооруженные мужчины вокруг и цепочка парусов на горизонте, — чтобы догадаться, что она изображает королеву Елизавету перед Испанской Армадой. На помосте в середине комнаты позировала для центральной фигуры женщина в голубом бархатном плаще и высокой шляпе. Ее «лошадь» была хитро сооружена из трех поперечин, связанных вместе и укрепленных на козлах, а перед собой натурщица держала деревянный меч, который (наверняка потому, что она уже долго тут сидела и рука ее устала) опасно подрагивал.
— Отлично, — сказал Дэвенант. — Можете передохнуть, миссис Холт.
— Как раз вовремя, сэр, — сказала она, снимая шляпу, — чтобы мне успеть вам с обедом.
— Бросьте обед, — сказал он. — Раз я вас тут весь день продержал, уже не до него — пошлите за пирогом. Выпейте чашку чаю в кухне, чтобы прийти в себя, а потом будем дальше поджигать королю Филиппу бороду.
— Да, сэр, — сказала она вроде бы послушно, но закатила при этом глаза с выражением насмешливого раздражения, которому чуть-чуть не хватало до дерзости.