— Иди, чертовка, — сказал Дэвенант, поднимая руку и делая вид, будто собирается ее ударить. — И скажи Лоуренсу, пусть подаст нам вина!
— Да, сэр, — отвечала она, смеясь.
После ее ухода на мгновение воцарилась тишина. Дэвенант выглянул из окна, потом повернулся и посмотрел мне прямо в глаза. Он сказал необыкновенно серьезно:
— Тернер был мне другом, мистер Хартрайт. Я не собираюсь его порочить. Если вам нужны скандал и сплетни, здесь вы их не получите.
— Даю слово, — ответил я, — меня интересует только правда.
— Это я вам расскажу, — сказал он. — Но учтите, я говорю только о том, что знаю. — Он помедлил и, придвигая пару стульев от стены, пробормотал: — Хотелось бы мне, чтобы и другие поступали так же. Садитесь.
— Спасибо.
— Иногда мне кажется, что можно постучать в любую дверь в Лондоне, и там непременно найдется кто-нибудь, кто раз в жизни видел, как Тернер садится в кэб, и на этом основании охотно поклянется, что он был самым угрюмым, подозрительным и несчастным скрягой в мире.
Я рассмеялся, и он ответил мне смешком и странным коротким кивком, будто я похвалил его за какой-то солдатский навык. Он продолжил:
— Но я знал его тридцать лет, и он был добрее и общительнее многих других. А уж более надежного друга, чем он, и точно не найти. — Он сел, поддернув на коленях свои старомодные брюки под халатом. — Я однажды был сильно болен. Доктора уже почти опустили руки, и большая часть моей семьи тоже, но Тернер приходил каждый день, чтоб узнать о моем здоровье и передать пожелания выздоровления, — даже, как я потом узнал, в те дни, когда я был слишком слаб, чтобы принимать его, и ему перепадала лишь пара минут разговора с экономкой.
Он покачал головой, и в глазах его заблестели слезы, которых он не скрывал.
— А как насчет его мрачности и скупости? — спросил я.
— Ну, когда он был с друзьями и без забот, веселее его человека не было. Стоило затеять любую вечеринку, профессиональную или просто для приятелей, и он охотно приходил и вносил свою долю, а иногда, насколько мне известно, даже брал расходы на себя так, чтоб другие об этом не знали.
— Откуда же взялась его репутация? — спросил я, потому что дружелюбный человек, которого он описывал, ничем не напоминал ни безумного гнома из рассказа Трэвиса, ни скупердяя-мизантропа, о котором я слышал в Академии, ни лишенного друзей затворника леди Ист-лейк.
— О, я не спорю, что у тех, кто судит о человеке по поверхности и не заглядывает поглубже, были причины для своих выводов, — сказал Дэвенант. — Почти всю свою жизнь он прожил со старым отцом, а остаток в основном один; вести дом он толком не научился, поэтому не мог принимать друзей у себя, как ему бы хотелось, — он часто мне это говорил. И рассердиться он тоже мог — особенно если думал, что вы лезли в его секреты без спросу или мешали его привычкам.
Но зачем, сразу подумал я, человеку так охранять свои секреты, если только ему нечего скрывать? Я не стал задавать этот вопрос, но Дэвенант продолжал, будто читая мои мысли:
— Я не знаю, есть ли у вас жена, мистер Хартрайт, — и если есть, то как вы с ней живете, а если нет, то как вы без нее обходитесь, — но вполне признаю ваше право считать, что это не мое дело. Пока вы сами не захотите рассказать мне об этом, я буду с вами совершенно согласен.
Вошел юный слуга. В его руках был поднос с графином и двумя бокалами, и он стоял, дрожа, в то время как Дэвенант расчищал место на столе с красками, куда потом благополучно все поставил.
— Спасибо, Лоуренс, — сказал Дэвенант, когда мальчик отошел. — Вот и Тернер так считал, — продолжил он, будто нас и не прерывали. — У него это было почти религией — ненавидеть суету, непрошеное вмешательство и осуждение. Я никогда не слышал, чтобы он о ком-нибудь плохо отозвался или не истолковывал бы чье-то поведение в лучшую сторону. Если он не мог защищать вас или одобрять вашу работу, он молчал. Не выпьете ли вина, сэр?
— Спасибо.
— Тернер не стал бы лезть в ваши личные дела, — говорил он, разливая вино, — и в ответ ожидал только одного — что вы не будете лезть в его дела. Я могу сказать одно — мне жаль, что подобных ему людей мало. — Он протянул мне бокал, до краев полный коричневым шерри, потом поднял свой и, глядя прямо перед собой, будто видел там лицо Тернера, произнес: — За твою память, старый плут. — Он выпил и повернулся прямо ко мне: — За ваше здоровье, мистер Хартрайт.
— И за ваше, — ответил я, но не выпил; каким-то странным образом мне казалось, что это наложило бы некую печать на наш разговор, словно я принимаю не только его гостеприимство, но и его рассказ о Тернере, который, честно говоря, совсем не удовлетворил меня и очень удивил. Так что я просто прикоснулся губами к краю бокала, лихорадочно пытаясь придумать вопрос, который не рассердил бы его, но заставил бы рассказать больше.
Он опять будто угадал мои мысли.
— Вы можете спросить, — сказал он, усаживаясь на свое место, — как этот человек стал предметом такой злобы и стольких гадких историй? Единственный ответ, который я могу вам дать: зависть. Большинство людей считают художников почти ангелами, но им до этого далеко. По моему опыту, вряд ли где еще можно найти столько ревнивых, скандальных и коварных обманщиков, разве что среди учителей. Все художники стараются выставить себя гениями, а если не получится, они придумают что угодно и сами поверят в это, лишь бы доказать, что гении похожи на них.
Он помедлил. У меня мелькнула мысль, не сказать ли ему, что я и сам художник, но я быстро раздумал.
— А Тернер был настоящим гением, мистер Хартрайт, — продолжил он. — Клянусь, он был первым из гениев. В вернисажные дни в Академии, перед выставкой, когда мы все заканчивали работы, он присылал почти чистый холст. Молодежь смотрела, смеялась и спрашивала, что он будет с этим делать. А он входил, открывал свою волшебную коробочку и брался за работу. Он никогда не отходил от холста и не смотрел, что получается, будто у него все это было в голове, — и через несколько часов он из ничего создавал картину. Дикарь сказал бы, что это магия. Я помню, однажды парень из Шотландии наблюдал за этим, бледнея, и шептал что-то насчет колдовства.
— Но ведь ни один художник, — сказал я, — не мог бы не восхищаться…
Он презрительно фыркнул.
— Представьте себе, мистер Хартрайт, — сказал он, — что вы полгода работали над картиной, и очень довольны результатом, и думаете, что получите за нее рыцарский титул; и тут появляется Тернер и за день рисует вашу погибель, картину, которая совершенно вас затмит…
Я нервно рассмеялся, потому что его слова попали в цель. Внезапно я почувствовал, что могу это представить, и очень легко; на мгновение на меня тенью упал холод бездонного отчаяния.
— Если б вы рисовали яркое солнце или голубое небо, — сказал он, — он бы попробовал сделать ярче и голубее. Я помню, один раз он написал прекрасную серую картину с Хелвет-шлюзом, без единого яркого пятна. Рядом с ней висело «Открытие моста Ватерлоо» Констебля, словно написанное жидкими золотом и серебром. Тернер пару раз посмотрел сначала на одну картину, потом на другую, достал палитру, наложил на серое море пятнышко красной свинцовой краски чуть больше шиллинга и молча ушел. — Он засмеялся. — И бедный Констебль простонал: «Пришел Тернер и выпалил из пушки», — потому что его картина, конечно, по сравнению с соседней теперь выглядела тусклой и вялой.
— Ну тогда, — сказал я, — неудивительно, что его так не любили.
Дэвенант кинул.
— Но никто из них не понимал, что он ничего дурного не хотел. Это было вроде дружеского соперничества: он заставлял нас работать лучше, совершенствовал наше искусство. Если б вы его обошли, он бы посмеялся, хлопнул вас по спине и поздравил с победой. И он с той же готовностью помог бы вам, с какой стал бы ссориться. Ни у кого не было более верного глаза на ошибки в живописи и на то, как их исправить. — Он встал. — Давайте я вам кое-что покажу.
Я пошел за ним, и мы спустились по лестнице до лунного морского пейзажа, который я заметил, поднимаясь сюда пятнадцать минут назад. Теперь я увидел на раме крупные черные буквы: «Дуврское побережье, ночь. Джон Дэвенант, К. А. Выставлено в 1837».