Я стиснул зубы.
— И что из того?
— А вы не понимаете? — удивился Тревис, будто биограф Тернера должен был понять это в первую очередь.
— Хорошо, это вполне естественно… — начал я, отчаянно пытаясь припомнить рассказ Мэриан о беседе с Истлейками. — Это вполне естественно, поскольку, как я понимаю, Тернер сам все усложнил. Своей скупостью и нежеланием заплатить за правильное оформление завещания.
— И откуда же у вас такие сведения? — жеманно улыбнулся Тревис — От сэра Чарльза Истлейка?
Я едва его не ударил.
— Частично, — ответил я. — Но в чем дело? Сэр Чарльз не заслуживает доверия?
Тревис передернул плечами.
— Сэр Чарльз безусловно заинтересован в продвижении подобной точки зрения.
Он поколебался, а затем, словно удостоверившись в том, что уже достаточно водил меня за нос, зажал сигару зубами и склонился ко мне с решительным видом.
— Вот, взгляните, — сказал он, взяв в руки сигарочницу. — Вот здесь — наследство Тернера. Дома, деньги и так далее. А вот тут — его картины. Кое-какие не закончены. Кое-какие не проданы. А еще — немало его же знаменитых полотен, усердно перекупавшихся Тернером на протяжении долгих лет, даже втридорога. — Открыв на этот раз спичечный коробок, Тревис высыпал на стол его содержимое. — Смотрите. Здесь сотни произведений. Тысячи, если считать и рисунки. И вот, — он постучал по коробку, — все работы, за исключением немногих, Тернер завещает на нужды благотворительности. Чтобы создать приюты для престарелых и неудачливых художников. А эти творения, — Тревис отгреб часть спичек в сторону, — Тернер оставляет нации. При условии, что в течение десяти лет после его смерти для них выстроят «Галерею Тернера». Вы следите за моей мыслью?
— Сложная задача для человека весьма скромных способностей. Но, кажется, я справляюсь.
Я нанес Тревису легкий удар. Он улыбнулся, кивнул — и даже, если зрение меня не обмануло, чуть покраснел.
— Однако семья — сборище кузенов и Бог знает кого, с кем Тернер не встречался годами, — опротестовывает завещание. Во-первых, заявляют они, Тернер был сумасшедшим. Когда это не проходит, они отправляются к лорду-канцлеру, заявляя, что завещание составлено плохо и смысл его спорен. Спустя три года последовал компромисс. Для нужд благотворительности предназначается движимое имущество. И семья получает вот это. — Тревис поднял сигарочницу. — А нация — вот это. — Он забарабанил пальцами по спичкам, разбрасывая их по столу. — Вот только нация отнюдь не беспокоится о том, чтобы выполнить волю покойного до конца.
— Почему же?
— Почему, спрашиваете вы? Деньги. Вообразите нестерпимые страдания одного из министров Ее Величества, который вынужден явиться в парламент с предложением потратить на искусство двадцать пять тысяч фунтов?! Но Истлейк намеревается отстаивать эту позицию.
— Не понимаю, каким образом.
— Опираясь на самую откровенную софистику. Он утверждает — и, вы не поверите, имел наглость заявить об этом предыдущему лорду-канцлеру! — что, поскольку завещание перетолковали, Национальная галерея может хранить коллекцию Тернера, ничего не предпринимая.
— Но ведь Истлейк заполучил ее в первую очередь благодаря завещанию!
— Несомненно. И лорд-канцлер без колебаний ему на это указал. Поэтому Истлейк пребывает в щекотливой ситуации.
Я кивнул.
— И все же я не понимаю, чем поможет ему очернение имени Тернера.
— Правда не понимаете? — Тревис рассеянно собрал спички. — Вот, смотрите. Представьте на минуту, что мы говорим не о Тернере, а о герцоге Веллингтоне. Герцог преподнес нации щедрый дар, однако правительство отказывается принять во внимание условия дарения. Каков будет результат?
— Взрыв общественного негодования.
— Да. Запросы в парламент. Отставка либо две. Статьи в «Тайме». Позор. Запятнанная честь нации. Слово англичанина…
— Ну да, — сказал я, ибо спорить было не о чем. — Продолжайте.
— Тернер, конечно, всего лишь художник и, с точки зрения англичанина-патриота, существо куда менее значительное, нежели солдат. И все же, по общему признанию, Тернер — наш величайший живописец. И что же предпринять бедному Истлейку? Как сохранить равновесие на канате?
Тревис помолчал, ожидая моей реакции. Однако мой ум пребывал в смятении, и я не мог собраться с мыслями. А лотом я понял.
— Безумный гений!
Тревис кивнул.
— Если Тернер — не гений, то зачем беспокоиться о сохранности его коллекции? Но если он не безумен, можно ли пренебрегать его посмертной волей? Сэр Чарльз, в конце концов, истинный джентльмен и, как всем известно, никогда не совершит бесчестного поступка. Поэтому вина должна лечь на самого Тернера.
— Проблема, о которой вы говорите, — взорвался я, — заключается не в нашей, а в его низости.
— Точно. И не в одной только низости. Человек был развращенным, — Тревис на мгновение впал в мелодраматический тон, — даже ненормальным. Так не естественно ли пренебречь его пожеланиями? И если взглянуть на вещи прямо, мы просто обязаны это сделать в интересах общественной морали.
Тревис настолько точно изобразил сэра Чарльза, воспроизвел его мягкую меланхоличность и набожную, проникнутую скорбью, а не агрессией сокрушенность по поводу мирского безумия, что я не мог не расхохотаться. И тем не менее я ощутил, как начинаю куда-то падать, словно стена, которую я считал незыблемой, вдруг подалась под моей тяжестью.
— Ergo, — произнес Тревис, — и сэр Чарльз, и его доверенные лица, и правительство с сугубо практической точки зрения заинтересованы в том, каким станет содержание вашей книги. Если вы представите Тернера…
— Да-да, — откликнулся я.
Тревис самодовольно улыбнулся и, слегка взмахнув рукой, откинулся назад:
— Voilà!
Я не мог вымолвить ни слова. Размышлять в присутствии Тревиса казалось невозможным. Я молча выслушал рассказ о сэре Уильяме Баттеридже, который восхитился изображением полуобморочной девицы; и о леди Эмери, заказавшей Тревису фрески; о благожелательных отзывах на его картины — впрочем, Тревис не придавал похвалам значения. Разве не глупость — именовать его «английским Боттичелли»? В результате, перечислив все свои триумфы и не добившись от меня ничего, кроме периодических кивков и восклицаний вроде «отлично сделано, я тобой восхищаюсь», Тревис сдался и ушел.
С того момента…
С того момента, когда я потерпел поражение.
Поначалу мои заблуждения казались непростительными. Я дал обвести себя вокруг пальца. Даже моя собственная картина ополчилась на меня. Она сердито смотрела на меня, обвиняя в самонадеянности и самодовольстве. Охваченный приступом самобичевания, я не мог отвести от нее взгляд.
Но затем, пока я колебался на грани полнейшего отчаяния, появились сомнения. Началось с Фэрранта. Ведь я не поверил ему на слово, а достаточно изобретательно выяснил, что он из себя представляет, и удостоверился в его честности. Я не сомневался в отсутствии здесь обмана.
И далее — рассказ проститутки: странный, но вполне достоверный. Разве он не подтвердил сообщение Харгривса, согласно которому Тернер «шлялся по моряцким притонам»? И разве Гаджен не упомянул о том, что Тернер иногда называл себя Дженкинсоном? И не был ли капюшон наилучшим прикрытием для того, кто не хотел быть узнанным и не желал, чтобы в нем признали художника?
И пусть кто-то спровоцировал моих информаторов и даже заплатил им. Их сообщения не стали от этого лживыми.
Около двух часов я спорил — боролся — с самим собой. Я склонялся то к одной, то к другой точке зрения; но затем мой ум затуманился окончательно, и я оказался не в силах что-либо соображать.
Однако я должен понять.
Вторник
Это чудовище.
Так я написал вчера.
Но тогда моему взору предстала только голова. Не сумев проникнуть далее, во мрак, я не различил устрашающих очертаний туловища.