Выбрать главу

Я помню, как во время знакомства я привстала, не без усилия изобразив вежливую улыбочку, и потом попыталась вновь стать незаметной, отвернувшись к окну. Закат уже догорел, и от этого за окном стало холодно и неприютно. Но ветра не было, и это меня успокаивало. Не знаю зачем я прижала ладонь к холодному стеклу, и в неё стал просачиваться холод с улицы. Через минуту я отдёрнула руку и обернулась в комнату. Мама уже включила свет, и от этого комната показалась такой уютной, что я невольно улыбнулась. Как хорошо жить на свете! В ту минуту мне не верилось, не хотелось верить, что кто-то может разрушить эту жизнь.

А Галицкий тем временем рассказывал, какая замечательная жизнь на Западе. Когда его, как он выразился, «вытурили из страны», он сперва жил во Франции, а потом в Америке. Он вдохновенно рассказывал, как мало бюрократических процедур надо было пройти, чтобы зарегистрироваться во Франции. «За один день нам с женой удалось оформить все необходимые документы. Здесь нам для того же самого потребовалось бы недели две хождения по чиновничьим кабинетам». В данной ситуации он скорее добросовестно заблуждался, нежели сознательно лгал, ведь зелёную улицу ему дало имя диссидента. Простому иммигранту едва ли пришлось бы там сладко.

Далее он перевёл разговор на чистые улицы и красивые витрины при полном отсутствии дефицита. Мне страшно хотелось вставить что-нибудь на тему безработицы и кризисов перепроизводства, но я молчала. Я боялась опять быть поднятой на смех. Ведь кто он и кто я? Я — двадцатилетняя девчонка, ещё не знающая жизни и чересчур наивная. Пусть на самом деле это не совсем так, но я так выгляжу. А он — старый и опытный человек, гонимый и страдавший, и потому каждое его слово априори имеет больший вес, чем моё. У меня заведомо проигрышная позиция.

Тем временем зашёл разговор о том, почему Галицкий так задержался. Он объяснил, что вынужден был отрываться от хвоста из КГБ, у него, мол, глаз на такие вещи намётан. При этом он выразительно подмигнул.

— А Вы не боитесь, что они вас всё же выследили? — встревоженно спросил W., и по комнате как будто пробежал холодок. Я почти физически ощутила сгустившийся страх. Для всех них не было ничего страшнее. Конечно, в реальной жизни они едва ли когда-нибудь сталкивались с КГБ, но именно это и внушало такой страх. Ведь больше всего боятся неизвестного. Хотя вслух этого никто не говорил, но молчаливо подразумевалось, что в любой момент может распахнуться дверь и в комнату вскочат работники КГБ с пистолетами. После чего всех или немедленно перестреляют, или же арестуют.

Молчание длилось где-то полминуты. В это время Галицкий решался, говорить или не надо. Потом он лукаво усмехнулся и всё же сказал:

— На сей раз они потерпят фиаско. У меня есть от них верное средство.

— И что это? — спросил мой отец.

— Сейчас не скажу. Секрет. Здесь вполне может быть их агентура.

— Ну, здесь стукачей нет, — сказал мой отец, хотя в его голосе не чувствовалось уверенности.

— Как знать. Ведь у нас каждый третий стукач. Софья Власьевна постаралась сделать нас такими послушными, — в каждом слове сквозила злая ирония, — чтоб даже и полразговорца ни-ни. Когда меня в тот раз арестовали, мне вообще 14 лет дать хотели. Я их спрашиваю: «За что такой срок? За убийство не всегда столько дают». А они в ответ: «Убийца — что! Он своё дело уже сделал. А вас даже и посадишь, так всё равно ваши песни против власти агитируют».

Мама бросила выразительный взгляд в мою сторону и сказала:

— Видишь, комсомолка, что твоя любимая Советская власть творит.

— Ну, это как у Крылова, — ответила я.

— При чём здесь Крылов? Нельзя так с людьми обращаться.

— Да у него просто басня есть такая. Наизусть не помню, но суть в следующем: в аду, в котлах, кипят разбойник и писатель. И под писателя подкладывают больше дров. Тот, понятное дело, возмущается. А ему объясняют: мол, разбойник своё дело уже сделал, он, как умер, так никого уже убить не может. А из-за твоих книжек по всей стране кровавый кавардак.

— В ответ я могу лишь повторить Солженицына: «Я заранее объявляю преступным любой суд над Русской литературой, над любой книгой, над любым автором, над любой свободной мыслью».

Я фыркнула.

— Почему Вы смеётесь?

— Потому что если бы политическая власть оказалась в руках у Солженицына, то была бы такая цензура, что Советская власть показалась бы ещё мяконькой.