Но это я спокоен, на моем уровне знания и понимания, а как же другие, настоящие больные, у которых болит, а они, бедолаги, не понимают и не знают, что пройдет? Надеются только…»
Александр Владимирович показал ему на снимке, где видны разрывы дисков, показал и доказал, сколь правы они были в своей умозрительной диагностике и как это прекрасно, что их логические рассуждения теперь подтверждены наглядной картиной.
Правильное рассуждение, правильный выбор плана обследования, правильно было предложено лечение и правильно сейчас будет в разорванные, травмированные, деформированные диски, как они и предполагали с самого начала, ввести папаин. Как прекрасно: они использовали свое умение выбрать, доказали возможность и право выбора и прекрасно все привели к благополучному исходу: к отсутствию свободы выбора — теперь делать можно только так и не иначе.
Все радовались, и Бориса Дмитриевича призывали радоваться, и он радовался, но всего до конца не понимал, а потому спрашивал на уровне его знаний, его сиюминутного состояния.
— Саша, контраст немного вытек в канал?
— Где?
— А вот, видишь? Струйка и облачко.
— Ну и что? Главное, что он попал в диск, а это значения не имеет.
— Может, и не имеет, вам видней, но если что-то попало в канал, лучше кофеинчик кольнуть, а то ведь к вечеру такая головная боль будет — не приведи господь.
— Не морочь голову. Ну, поболит немножко.
— Тебе что, жалко кофеина?
«Ты то, деньги отцу жалеешь?» — перед Борисом Дмитриевичем мелькнуло суровое лицо соседа по палате, и он замолчал.
Его снова погрузили на каталку, снова в лифт, снова на стол и на бок.
Опять сел сзади Александр Владимирович, опять ему в руки дали шприц, и он опять ввел что-то в позвоночник.
Теперь то ли диск должен разрушиться, а потом сморщиться, то ли сморщиться, а потом разрушиться, то ли сразу рассосаться, то ли Борис Дмитриевич не мог вспомнить, то ли не хотел знать и не понимал даже, надо ли знать ему, что там происходит. Это не его работа, и сейчас он совсем не рвался к этой информации.
Он не занимался и прекраснодушными размышлениями о человеческом достоинстве, не до того было. Голова болела. О достоинстве думают, наверное, когда не болит, когда есть чем дышать, когда не лежишь скованный и скрюченный на операционном столе.
Расправится, ляжет удобно, задумается, и вновь появится тяга к достоинству, к размышлению о достоинстве.
Бориса Дмитриевича перевернули и стали накладывать гипс.
Мокрые, холодные бинты обжимают все тело. Все постепенно заковывается во влагу, холод, камень. Скованы таз, живот, грудь. Сначала ты чувствуешь лишь холод и влагу. Ощущение камня впереди. Потом появляется ощущение компресса. Во время этих манипуляции, действий Бориса Дмитриевича начинает сковывать еще и дремота. Поверхность гипса начинают моделировать по неровностям, изгибам, выпуклостям и впадинам тела. Мягкие, теплые, нежные женские руки выравнивают, разглаживают гипсовую повязку по всему его торсу. Мягкие, теплые, нежные руки — это известно из книг, из кино, из прошлой жизни, — они видны, но они не чувствуются сквозь каменную преграду гипса. Уже каменную. Ловкие, гибкие, быстрые женские руки — это видно глазами, остальные качества женских рук остались в памяти других органов чувств и лишь напоминают скованному хозяину о прошлом.
Обоняние! Он снова почувствовал запах Тамариных духов, но уже сквозь дрему, посленаркозный морок, переходящий постепенно в одолевающий его обыкновенный сон, какой наступает после тяжелого, трудного дня. Сквозь дурман, сквозь морок, сквозь сон он ее и увидал. Она сидела рядом, гладила его по груди, почему-то свободной от повязки, и говорила что-то лестное, приятное, возвращающее его к здоровью, к силе, к свободе от всяких каменных преград, болевых ограничений, скованности, от всех этих медицинских атрибутов, о которых он и вовсе сейчас не помнил, вернее, скорее всего и не знал.
Сквозь туман и мглу уходящего дурмана он подумал, что два человека никогда не могут по-настоящему соединиться, объединиться во что-то истинное, каждый — целая и отдельная Вселенная, а они сливаются лишь через «черные дыры», и нет обратно никаких вестей. Лишь любовь человеческая пытается проложить какие-то связки, мосточки из паутинок, их так трудно не порвать…
И он опять засыпал и чувствовал руку на своей груди и ее приглушенный голос: «Ты прекрасный мужик, ты великолепный экземпляр, ты появляешься — и сначала только: „Ах!“, а потом уже понимаешь, что ты рядом». Или это была не Тамара, это Мерседес в восточном одеянии дочери албанского паши. Она гладила его по спине, по груди, по бокам, ярко светили несколько солнц, вокруг песок, и где-то плескалось море. А море — вот оно, у ног. Спокойно, чуть-чуть, почти беззвучно плесканет на берег — и от берега, набежит — отбежит, подойдет — отойдет, как бы его чуть больше и через мгновение чуть меньше — сокращается беспрерывно и неутомимо, как сердце. Неутомимо. Сердце помогает дышать. Духота.