— У меня эйфория? У меня всегда эйфория, я живу, как под балдой, как под банкой, — Борис выдохнул три коротких смешка. Выдохнул — это Борис так подумал. Он вспомнил курс наук: смех — серия судорожных выдохов; плач — вдохов.
— Борис, я тебя сейчас отправлю в реанимацию. Ладно?
— Зачем? Все же в порядке. Я выдыхаю.
— Что, что? У тебя температура, дышишь плохо. Доктор же! Сам знаешь, как с докторами связываться. Мне спокойней будет, если увезу тебя туда.
— Тамара, а что у тебя болит? Голова болит?
— Потом, Борис, мы будем выяснять ее жалобы. Я тебя сейчас переведу. А?
— Не хочу. Там меня, как бревно, будут ворочать, не спрашивая, то иголками тыкать, то желудок промывать. Я хочу согласие давать иль не давать, как у Чехова. А там нельзя.
— При чем тут Чехов? Что у Чехова?
— У него сказано, что «он лицо одушевленное — имя существительное».
— Ну, хорошо, у тебя высокая температура — надо же лечить, следить за тобой, а сестры отделения не управятся — у них много больных.
— Я лицо существительное и не хочу быть пассивным страдательным залогом. Исчезает в реанимации достоинство, одушевленность. Появится серия судорожных вдохов.
— Какие вдохи? Несерьезно это, Боря.
— Саша, переведи его в отдельную палату. Я посижу, послежу за ним.
— А ты сумеешь?
— Сомневаешься в моих профессиональных качествах?
— А чувствуешь-то себя как?
— Нормально. Давно мне уже скучно, а здесь естественное отвлечение от болезни. Да и экземпляр симпатичный.
— И голова не будет болеть, — пробормотал Борис и снова уснул, загрузился.
Пока он спал, кровать перевезли в отдельную палату.
— Экземпляр-то он симпатичный, да когда ты успела с ним снюхаться?
— Терминология у тебя, Сашок! Это для тебя сутки проскочили быстро, а для нас здесь — целая эпоха. Вот в этой палате хорошо. Товарищей, коллег надо сразу класть в отдельную палату.
— Намек понял, освободится еще одна, переведу.
— Я пока у него побуду, а там и меня в реанимацию кинешь. Я к достоинству терпимее отношусь.
— У тебя-то болит голова?
— Терпимо.
— Ты не нервничай, все будет в порядке.
— Вот я и хочу заняться делом. Нравится мне этот мужик.
Ночью Борису Дмитриевичу стало хуже: дышать стало труднее, синюшность усилилась, одышка — еще больше, явная дыхательная недостаточность.
Дежурный хирург вызвал терапевта. Тамару Степановну из палаты отправили. Для них она была лишь больной, оказавшейся в чужой палате, да еще у мужчины. Тамара пыталась объяснить что-то про свои профессиональные достоинства, но ей сказали с коллегиальной прямотой и грубостью, что когда она выздоровеет и будет у себя в больнице, тогда пусть и применяет как свои профессиональные качества, так и любые другие имеющиеся у нее достоинства.
Говорили с ней жестко и, пожалуй, о достоинствах просто плохо сказали — не надо было так. Да уж ладно, и она промолчала, и Борис Дмитриевич, который тоже слышал, но похоже, что не понимал, да и сил у него на дискуссии не было. Не столько сил, сколько воздуха. Для того, чтобы слово образовалось, надо вытолкнуть из себя достаточное количество воздуха. А тут еще вон сколько слов надо бы сказать — дышать трудно, не то что…
Сделали электрокардиограмму — терапевт заподозрил инфаркт. И действительно, после небольшого подъема давление стало падать, Говорить было трудно, а думать можно, но не о том. Борис Дмитриевич стал думать о своем товарище, недавно умершем от инфаркта. Впрочем, не о нем он думал сначала, о нем подумал после:
«…Какая неправильная, пошлая мысль — „снаряды ложатся рядом“». Это когда близкие-то? Военная образность. Когда снаряды ложатся рядом? Если снаряды ложатся, они всегда ложатся рядом. А когда умирают близкие, с которыми вместе идешь, бежишь, — это уже попадание в тебя, это уже ты сам… Ну, инфаркт… Уже был — он-то от инфаркта умер. Друзья умирают уже… Кого сам проводишь непосредственно, до кого не добежишь, они оказываются шустрее. Ходят с тобой рядом, видишь каждый день, кичишься профессиональностью и вдруг готов уже, а ты ничего не замечал…
Я оперировал. Душно было. Желтуха. В протоках полно камней. Мобилизовал двенадцатиперстную кишку, вскрыл ее. Новый инструмент пробовал. Провел буж, вытянулась конусом в просвет кишки ампула протока. Не глядя прошил нитки сквозь стенки, сквозь щель инструмента, рассек, опять вытянул, нитки рассек, связал — и все. Легко, не думая, не умея даже, можно. А раньше без этого инструмента трудно было. Разглядеть обе стенки надо, да исхитриться подхватить их иглой, да не получалось, кровь заливала, нервы, эмоции, а это раз — и все. Теперь легко, конечно. Наступает в медицине техницизм. И победит. Все верно, потому неотвратимо и неизбежно. Но и не надо торопить. Пусть подольше, помедленнее наступает, чтоб лучше приготовились. А то ведь жалко умений своих. Надо психологически подготовиться. Рост цивилизации, болезней и операций неизбежно к этому ведет. А если неизбежно, лучше не торопить, а придержать, чтобы все были на уровне, тогда гармонично это новое войдет, без борьбы. Этот инструмент как космическое достижение! Сразу начинают понимать, что нас мало очень, а вокруг вечность безразмерная. Надо начать понимать. И буж этот тоже. То кто-то может сделать, а то всякий. Было искусство, а стало техникой. Были единицы, личности, а то все. И впрямь любого заменить можно, не будет незаменимых. Был хирург, а теперь робот. Дудки — робот! Все равно победа техницизма неизбежна. Еще неизвестно без психологической подготовки, что лучше окажется: проходимцы-догматики в операционных или бездушные роботы. Когда подготовимся… Кому я буду нужен — теперь это всякий сделать может. И Акела не промахнется. И зашиваю уже за всеми этими рассуждениями! «А мне говорят, что и без меня живот зашьют, что лучше б мне к телефону. Лучше! Отмерили лучшее да худшее. И что было торопиться — он уже умер. Вот тебе и роботы, машины, техника — исследовали, исследовали, а никто не понял, никто не подготовился. А может, хорошо, что не готовы мы к этому никогда. Зачем мне кардиограмму делать? Дышать ведь трудно. И при инфаркте трудно дышать. Я не знаю, было ли ему тогда трудно дышать, — я инструмент новый апробировал. А он, может, задыхался. А я — техницизм, техницизм. И кислород не нужен. Я вдохну сколько можно, сколько влезет, все равно больше, чем там места есть, не поместится…»