Выбрать главу

Опять зазвонил телефон.

- Спорим - это звонок от тех, кто в восторге от моей статьи? Спорим?

Но звонок был опять от Маринки:

- Я забыла тебе сказать ещё вот что - я вдруг поняла, какая я одинокая, совсем... в случае чего кто заступится?

- Неправда! Врешь! - осадила я её. - У тебя есть некая Татьяна Игнатьева. Живая! А это что-то! Могли меня прирезать на этом чертовом рынке те же азеры, что всех там в рабстве держат? Могли. Но - не вышло. А теперь поздно. Теперь ими органы занялись. И даже, может быть, кое-кого посадят... на два часа тридцать семь минут девять секунд... Я же сказала тебе - жди, скоро буду!

- Хвальбушка! - сказал Алексей. - Связался на свою голову... - и пошел под душ в ванную. Вернулся, скомандовал: - Снимай трусы! Ложись на бок!

Исполнила. Боль от укола обожгла, вроде, сильнее обычного. Поскулила. Но он был строг и принципиален:

- За дело! Я же тебя предупреждал, чтоб не ела на этом рынке все, что ни попадя! Теперь - терпи. Приду после дежурства и сделаю предпоследний укол. На глазах твоей матери. Очень может быть, что этот мой благородный поступок заставит её обратиться к тебе, глупой, с речью: "Танечка! Где твои глаза? Сколько можно пренебрегать столь замечательным человеком? Надень немедленно фату и беги с ним в загс!"

- Леша! - сказала я. - Ах, Леша-Лешка-Алексей!

А потом мы обнялись и больше ничего-ничегошеньки не говорили друг другу, пригрелись и словно впали в сладкий-сладкий сон... Ради одного вот такого мгновения, может, и стоит жить потом смутно, кое-как? Кто знает, кто знает... Или лучше вовсе не знать таких мгновений, чтоб не тянуться к повторению всю жизнь и тосковать от невозможности окунуться в эту сладость по новой?

Однако это только со стороны могло показаться, что у нас с Алексеем все распрекрасно. Ну раз вместе уже почти два года... На самом же деле мы боялись рисковать... Так боялись промахнуться...

Он высадил меня из своего "жигуленка" как раз у Марининого подъезда. Тронулся с места не сразу, посмотрел, как я вхожу в четырехугольную черноту из ясного, солнечного утра. Я помахала ему рукой.

Что меня ждало в однокомнатной квартирке мой давней-предавней, ещё школьной подруги? Быт во всем своем устрашающем, угнетающем великолепии: на продавленной кухонной тахте прямо в брюках, носках дрыхнет её некогда страстно любимый муженек Павлуша, уткнувшись лицом в горушку стиранного, сухого белья. Его темные кудри художника-"передвижника" эффектно змеятся по белому фону простыней-пододеяльников. Одиннадцать утра - самое время валяться в таком виде.

Должно, притащился ещё ночью и завалился и до сих пор не опамятуется. От него несет и сейчас кислотой перегара, и храпит он будь здоров! В раковине навалом грязная посуда. На столе - ящички с красками, пучок кистей в опрокинутом глиняном кувшине.

В комнате, в кровати лежит с книжкой в руке розовощекий от температуры Олежек, мальчишечка шести лет, и шевелит губешками. Это то самое дите, которое родилось как панацея. То есть по шаблону, в соответствии с распространенным женским заблуждением: стоит родить ребенка, особенно мальчика, - и муж прекратит пить, потому что будет рад несказанно родному сынишке, тотчас примется лелеять его и золить, учить и воспитывать, чтобы стал он со временем достойным членом общества, опорой родителям, ну и так далее.

Итог? Весь налицо. И уже не знаешь, кого больше жалеть - ребенка, который уже знает, что пьяный отец - скандальный отец, или романтичную, заблудшую Маринку в вечно стареньком халатике, замаранном красками, с выражением неизбывной тоски и загнанности в серых глазах...

Одно всегда приятно в сих апартаментах - маленькие, величиной с тетрадный листок, картинки, где изображены белые церковки на зеленой траве при ясных лазоревых небесах, извилистые речки с бирюзовой водой средь березок, тонких и стройнехоньких, букеты васильков и ромашек в глиняных кувшинчиках... Когда-то её любимый Павлуша подавал большие надежды, писал пространные картины и даже участвовал в престижных выставках. Но объявилась сумасбродная, лихая "перестройка", все полетело кувырком, а вовсе не так, как мечталось отдельно взятым творцам. Павел оказался из тех, кто растерялся под напором ловкачей-ремесленников, их "критицких" взглядов на традиционное, то есть реалистическое искусство. А Павел был приверженцем именно этой формы диалога с окружающей действительностью, ему любы были беломорские рыбаки дяди Феди с обветренными до красноты лицами и доярки тети Маши с наивно-растерянными глазами цвета увядшего осеннего листа.

А чтобы заработать копеечку - следовало сломать себя. Он и попробовал, и выспросил у рыночных торгашей-малевальщиков, что в ходу. И пошел "передвигаться" со своими картинками с рынка на рынок, с угла на угол... И забренчали в кармане денежки. Только даром ему эта метаморфоза не прошла. Не сумел, сердешный, окончательно смириться под напором пусть святой, но необходимости. И тут ему очень как-то вовремя подмигнула бутылка: мол, айда за мной и никаких тебе проблем...

И вот что ещё интересно - выпьет и пошел мораль читать Маринке:

- Чем ты занимаешься? Базарная мазила! Только краску изводишь! Ни совести, ни принципов, ни таланта! Из библиотекарш - в Сальвадоры Дали! Не смеши! Тошнит глядеть на все это убожество!

Хотя Маринка уж вовсе не претендовала на высокое звание члена Академии художеств и чтоб сидеть впритирку к Церетели-Глазунову. Она поневоле, под грузом ответственности за болезненного своего детеныша, стала по ночам, после всех работ, писать маслом маленькие картинки-пейзажи и продавать их. Набралась же кое-чего от Павлуши! Когда детеныш есть просит, а муженек пьянствует - женщина поневоле станет талантливой. Плевое дело!

То есть вот такая вот жизнь-житуха... Хотя на выпускном вечере именно её, Маринку, заметил знаменитый фотограф, снял и поместил её смеющееся личико на обложку журнала - такая она была милая, радостная, так и светилась вся... И казалось - нет сносу этой Маринкиной способности любить жизнь и доверять ей.

... Мы сели друг против друга. Она пододвинула к стене коробку с красками, поставила передо мной чашку с растворимым кофе, виновато кивнула на тарелку с тремя кусками хлеба, пододвинула блюдце с куском маргарина, выдающего себя за масло.