Выбрать главу

Это я ему платила за то, что он видел, как я тут вместе с Маринкой суетилась в связи с возможностью обогатиться за счет его несчастной, погибшей при пожаре жены…

— Сам умер ещё в семидесятых, — услыхала голос Виктора Петровича. — От инсульта. Хотел делать какую-то картину, а власть не разрешила. Не пережил… Про свою жену, как она в лагере сидела ни за что…

Мне захотелось поднять упавшую вазочку, налить в неё воды… Молча прошла в ванную, сохранившуюся после пожара в целости… Когда опускала в воду три белые розы, заметила, что кончик торта отщиплен… Значит, Тамара Сергеевна успела его попробовать перед тем, как погибнуть?

Мы с Маринкой ходили, отягощенные двумя сумками. Маринка стала владелицей также остова старинной настольной лампы с бронзовым постаментом и фарфоровой дутой ножкой, на которой изображены сцены из жизни голых античных женщин, принимающих разные пленительные для мужского взгляда позы средь пышной растительности и цветов, двух десятков хороших книг, если говорить о крупных вещах.

Мы уже спустились с крыльца, как мне вдруг что-то стукнуло в голову.

— Жди! — бросила Маринке.

Почти бегом — через вестибюль, по лестнице… Рванула на себя ручку двери сгоревшей комнаты и… и не сразу смогла произнести заготовленную фразу. Потому что в комнате творилось что-то малопонятное на первый взгляд, чудовищное, кипела какая-то адова работа. И «Быстрицкая», и секретарша, и сестра-хозяйка ползали-лазали по полу, двигали остатки мебели, шарили за плинтусами, переворачивали матрас на постели умершей, лихорадочно перещупывали подушки, одеяла и периодически оповещали друг друга:

— Это мое! Я нашла!

И время от времени хвастались друг перед другом:

— Глядите, ложка серебряная!

— Ой, а я нашла шифоновый шарф!

— Ой, а я этот термос заберу!

Они были вне себя, как грибники в лесу, наткнувшиеся на россыпь белых. Они измазали пеплом и прочей грязью пожарища не только руки, но и одежду, и лица. Они настолько были увлечены своим варварским, убогим занятием, что не замечали меня, хотя я стояла в дверях уже минут десять, не меньше, как вкопанная и очумелая. Особенно меня поразила красавица «Быстрицкая», недавно столь высокомерная, томная девица… И секретарша Валентина Алексеевна удивила немало. После почти слезливых причитаний и такая резвость в поиске чужих вещей в комнате-могиле, такое усердие в выковыривании ножичком чего-то там, возможно, завалившегося в щель за плинтусом… Да и сестра-хозяйка была хороша… Презрев свою дородность, грязь на полу, она просеивала руками мусор, что подгребла веником на середину комнаты.

— Вы меня простите, — громко сказала я в расчете на то, что бабенки спохватятся и как-то усовестятся.

Но ничего подобного не произошло. Они уставились на меня равно враждебным взглядом, и «Быстрицкая» сказала за всех:

— Вы все забрали, что хотели. Остатки — нам. Мы всегда берем после.

— Я не за тем… я портрет забрать.

— Берите, берите! — радостным хором, и сами же сняли со стены обгорелую раму с полупортретом Георгия Табидзе. Этим самым они как бы уравнивали меня с собой, принимали в свою забубенную компанию. В пальчиках с лакированными длинными ноготками блестело лезвие ножа… Видимо, «Быстрицкая» с его помощью выискивала особо искусно упрятанные сокровища в самых труднодоступных щелях и дырах. Мне стало страшно. Меня охватило ощущение какой-то общей, зловещей тайны, сцепившей этих лихих бабенок накрепко, на веки веков… А я-то им зачем? Тем более, что Анна Романовна, прижимая к высокой груди большой розовый китайский термос, сердито выговорила «Быстрицкой»:

— Дверь-то почему забыла запереть?

И нож, ножик-то ишь как посверкивает… И вот-вот, сейчас-сейчас начнется что-то жуткое, где этот ножик будет задействован… Это же хищная стая… вряд ли меня спасет бумажный, полуобгорелый Табидзе…

Пришлось силой воли подавить в себе нелепый в сущности страх: ведь это, все-таки, не джунгли, не Берег Слоновой Кости, а Москва, и за прокопченным окном сияет майское солнце… И как хорошо, что у ног сестры-хозяйки я углядела клочок фотографии, видимо, отброшенный ею за ненадобностью — три головы: две женские, а в середине — мужская. Узнала Табидзе, а женщины неизвестны.

Как можно дружелюбнее я спросила у замерших женщин: