Это означает, что Рональд сейчас вернется к Большому Биллу Брунзи под влиянием ассоциаций, которые Оливейра хорошо знал и уважал, и Большой Билл поведает им про еще одну баррикаду тем же тоном, каким Мага, должно быть, рассказывает Грегоровиусу о своем детстве в Монтевидео, — большой Билл, и никакой горечи, matter of fact,[149]
— Мне это знакомо, и тут уж ничего не поделаешь, — сказал Грегоровиус, — воспоминания меняют в нашем прошлом даже самое неинтересное.
— Да, тут уж ничего не поделаешь, — сказала Мага.
— Поэтому я и попросил вас рассказать о Монтевидео, вы для меня все равно что королева из колоды карт, — вы передо мной, но у вас нет объема. Только поймите меня правильно.
— А Монтевидео придает объем… Глупости все это, глупости, глупости, и больше ничего. А что вы вообще называете старыми временами? Для меня все, что случилось со мной когда-то, случилось вчера, накануне вечером.
— Тем лучше, — сказал Грегоровиус. — Тогда вы просто королева, уже не из карточной колоды.
— Для меня все это было недавно. Далеко, конечно, очень далеко, но недавно. Мясные лавочки на площади Независимости,[151] ты знаешь, про что я говорю, Орасио, эта площадь такая неуютная, там полно решеток, на которых жарится мясо, так и кажется всегда, что накануне кого-то убили, а кости, выставленные на прилавках, — это и есть сообщения о последних новостях.
— И беспроигрышная лотерея, — сказал Орасио.
— Жуткая разборка в Сальто,[152] политика, футбол.
— Рейсовый катер, винный погребок Анкап. Местный колорит, че.
— Должно быть, весьма экзотично, — сказал Грегоровиус и сел так, чтобы Оливейре не было видно Магу и чтобы, таким образом, остаться с ней как бы наедине, а Мага тем временем смотрела на пламя свечей и ногой отбивала такт.
— В Монтевидео у нас никогда не было времени, — сказала Мага. — Мы жили совсем близко у реки,[153] в огромном доме с патио. Мне тогда было тринадцать лет, я прекрасно помню. Синее небо, тринадцать лет, косоглазая учительница пятого класса. Как-то я влюбилась в одного мальчишку-блондина, который продавал газеты на площади. Когда он выкрикивал: «Свежие новости!» — у меня внутри его голос отдавался эхом… Он носил настоящие длинные брюки, хотя ему было, самое большее, двенадцать. Мой папа не работал, сидел в патио и пил мате. Мама умерла, когда мне было пять лет, меня воспитывали тетки, которые потом уехали в деревню. Когда мне исполнилось тринадцать, мы с папой остались в доме вдвоем. Это было общежитие какое-то, а не дом. Там жили итальянец, две старухи и еще негр с женой, которые каждый вечер ругались, а потом пели песни под гитару. У негра были бесстыжие глаза и такой же, да еще вдобавок мокрый, рот. Мне всегда было немного противно на него смотреть, и я старалась уходить играть на улицу. Но отец, когда видел, что я играю на улице, всегда загонял меня домой и бил. Однажды, когда он меня лупил, я заметила, что негр подглядывает в приоткрытую дверь. Поначалу я не поняла, что происходит, мне показалось, он ногу чешет, он как-то странно шарил рукой… Папа был слишком занят поркой ремнем. Странно все-таки, как можно вдруг потерять невинность и даже не понять, что началась другая жизнь. В тот вечер негр и его жена допоздна пели на кухне, а я была у себя в комнате и так наплакалась, что меня стала одолевать страшная жажда, но выходить я не хотела. Папа пил мате у дверей. Стояла такая жара, вы и представить себе не можете, что это такое, вы ведь все из холодных стран. Да еще эта влажность, особенно влажность, потому что река близко, говорят, в Буэнос-Айресе еще хуже, Орасио говорит, гораздо хуже, — не знаю. В тот вечер, чувствую, одежда прилипла к телу, все без конца пьют мате, два или три раза я выходила попить воды из-под крана в патио, там у нас герань росла. Во всех комнатах свет уже погасили, папа ушел в лавку к одноглазому Рамосу, и я внесла в дом скамеечку, мате и пустой чайник, которые он всегда оставлял у дверей и потом бродяги с соседнего пустыря все это воровали. Помню, когда я шла через патио, выглянула луна, и я остановилась посмотреть, у меня от луны всегда мурашки по коже, я подняла лицо кверху, как будто кто-то со звезд мог меня увидеть, я верила в такие вещи, мне ведь было всего тринадцать. Потом я немного попила из-под крана и пошла к себе в комнату, которая была наверху, — надо было подняться по железной лестнице, однажды я на ней, когда мне было девять лет, вывихнула лодыжку. Но только я собралась зажечь свечу на столике, за плечо меня ухватила чья-то горячая рука, я услышала, как дверь закрылась, а другая рука зажала мне рот, понесло вонью, негр стал меня лапать и что-то шептал мне на ухо, обслюнявил мне все лицо, разорвал на мне одежду, а я ничего не могла сделать, даже закричать не могла, потому что знала: закричу — он меня убьет, а я не хотела, чтоб меня убивали, что угодно, только не это, умереть — это так обидно, а уж глупо как — хуже некуда. Что ты на меня так смотришь, Орасио? Я рассказываю, как меня изнасиловал негр в общежитии, Грегоровиусу хотелось узнать, как я жила в Уругвае.
148
150
153
*