Иосиф Аронович смотрел на него тяжелым, давящим взглядом. Тоже понимал, что «как раньше» с дочерью уже не будет. Сдвинув кустистые брови, пыхнул сигарой и сунул руки в карманы белоснежного плаща, будто пытаясь сдержаться, не ударить.
Ползли секунды. Паутина плавно колыхалась над голой лампочкой, свисавшей с потолка на витом кабеле. Ее желтый свет лишь пытался рассеять тьму, и та в отместку рождала гигантские тени. Лицо «папы Йозефа» они превратили в череп: бездонные треугольники под скулами, черные провалы вместо глаз. В их темноту Савва смотрел не мигая. Из рыжей резиновой кишки, надетой на водопроводный кран, лениво выползали тяжелые капли и с оглушительным звоном падали в ржавую раковину.
Наконец, Иосиф Аронович пошевелился. Раскурил потухшую сигару, подошел к связанному Шерману и, оттянув ворот его свитера, бросил туда горящий окурок. Он обжег живот, и Савва дернулся от резкой боли. А «папа Йозеф» сказал:
— Еще раз рядом с ней увижу — лично оболью бензином, лично подожгу и лично закажу тебе Шопена[1]. Ты меня услышал, музыкант?
Бугай-телохранитель поддел ножом веревку, как бы нечаянно зацепив острым кончиком плечо Саввы. Избавленный от пут Шерман вскочил, вытряс окурок из-под тлеющего свитера. Согнувшись, дул на обожженный живот. Каждое движение отзывалось простреливающей болью.
В приемном покое выяснилось, что у него сломаны три ребра, есть трещина в голени. Пока Савва ожидал в гипсовой, прибежала перепуганная Любаша, которой позвонила подружка-медсестра. «Это папа? Папа?! Отвечай, я всё равно узнаю!» — рыдала она, встревожено ощупывая лицо и руки Саввы. Он, конечно, смолчал, но толку...
Той же ночью, явившись в его крохотную квартирку с чемоданом, из которого торчал край белой блузки, она рассказывала, как ссорилась с отцом. Как орала, вернувшись из больницы:
— Не смей его трогать! Если ты что-то сделаешь, я убьюсь! С крыши прыгну!
Иосиф Аронович хватал ее за руки, усаживал на роскошный кожаный диван, уговаривал:
— Люба, дочка, успокойся... Красавица моя... Ну зачем тебе этот уголовник?
— Ты тоже сидел, папа! — отбрыкивалась она.
— Я мягко сидел! С телевизором и шахматами! — вспылил отец. — У меня ковер был во всю стену, и бокалы хрустальные. А твой Шерман что?.. Зад прикрыть нечем!
Любаша металась по комнате, швыряла в отца подушками, книгами, коллекцией семейных фото в тяжелых рамках:
— Он талантливый, заработает! А даже если и нет, обойдемся! Я его люблю, люблю!!! Почему ты смеешь решать, как мне жить?!
Всё кончилось чемоданом и ключами, брошенными в лицо отцу. Она сделала тогда выбор: отказалась от семьи, от сытой жизни. Переехала к Савве. И ужинали они глазуньей из двух яиц, по одному на каждого. Потому что больше в холодильнике холостяка-Шермана не было ничего съедобного.
Иосиф Аронович выдержал ровно двадцать четыре дня. Узнав, что Савва с Любашей отправились подавать заявление в загс, переступил через гордость. Пришел к ступенькам загса с букетом и поздравлениями, но на Савву взглянул, будто асфальтовым катком расплющил. Говорил потом Шерману — уже на свадьбе, когда подвыпил:
— Всё-таки единственная дочь, как потерять?.. И, в общем-то, права она. Я за нее решить хотел, а это нехорошо. Не по-человечески.
Шерман кивнул, соглашаясь, уважительно пожал ему руку. Но невольно провел языком по кончикам новых керамических зубов, вставленных вместо тех, что ему выбили в гараже. «Папа Йозеф» замахнул стопку водки и, подняв руку, шевельнул пальцами, подзывая фотографа. Выдернув из украшавшей стол композиции белую розу на коротком стебле, сунул ее в нагрудный карман. И поволок Савву из-за стола: фотографироваться. Но пока фотограф примеривался, шепнул:
— Ну, убил бы я тебя... знаешь, как хотелось? Но она глупая еще, горячая, могла потом дел натворить. Так что не думай, будто я тебя простил.
Та фотография до сих пор хранилась в свадебном альбоме: Савва с Иосифом Ароновичем, вроде бы по-дружески положившим руку на его плечо. А позади плакат «Лучший друг у зятя есть, называется он тесть!»...
Шерман моргнул, выплывая из воспоминаний. Любаша, приподнявшись на белой с позолотой кровати, смотрела на него снизу вверх, по-прежнему держа его руку в своих ладонях. А с портрета на стене ухмылялся покойный уже «папа Йозеф». Оставивший единственной наследнице все свои капиталы: сеть салонов красоты в Испании, рестораны в Британии, банковские счета... И указавший в завещании, что дражайшему зятю, Савве Аркадьевичу, отходит в качестве наследства один-единственный объект недвижимого имущества: тот самый гараж.
Не без юмора был папа.