Выбрать главу

По дороге к выходу папа зашел в туалет. Я ждал его около комнаты санитарок, чтобы не столкнуться нос к носу с психами.

— О чем ты говоришь, Саманта, ничего хорошего! — орал доктор Фаргисон в телефонную трубку. — Какой-то кретин врезался в мой «порш», чтоб ему!

Приклеенная ухмылка растворилась без следа.

27

Я обещал папе, что никогда больше не скажу «психушка».

Рассказать, что мы делали все эти месяцы, пока мама лежала в больнице? Мы с папой регулярно убирались в доме, покупали продукты, каждый день ели свежие фрукты. Мы делали уроки, которые мне задавали в школе, мы стирали, а это было необходимо, потому что те мои сны про машину и Дэна снова вернулись. По вечерам мы тренировались, как будто готовились к чемпионату. Время от времени заглядывал Отис.

— Тебе надо поработать с грушей, Доминик.

— Нет, Отис, нет. Я слишком устал.

Я продолжал прыгать и колотить руками воздух. Как настоящий боксер. Правой, правой, левой, левой.

— Поверь мне на слово, Доминик. Тебе это очень нужно.

— Отис, не могу.

Неужели он не видит, как осунулся и похудел папа? Он стал похож на людей, больных СПИДом, их показывали по телевизору. Настоящий скелет, покрытый тонкой желтой кожей.

Левой, правой, левой, правой — продолжал я.

Клево. Когда боксируешь, в голове не остается мыслей.

— Можешь. Человек не знает, на что способен, пока не начнет что-нибудь делать. Потренируйся с грушей две-три минуты. Начинай. Прямо сейчас.

Отис клацнул кнопкой секундомера.

Вот свалится папа замертво, будет тогда Отис знать.

Папа поднял руки к груди, встал в позицию. Глянул на ноги, переступил. Вот бедняга, ему еще и за ногами следить нужно. Папа прищурился на грушу, ударил.

Хлоп.

— Соберись, Доминик, соберись. Давай, дружище. Врежь ей.

Папа выдал целую серию ударов.

Хлоп-хлоп-хлоп.

— Тьфу, Доминик, ты меня позоришь. Все сначала. Запускаю секундомер. Пошел!

Зачем он так с папой?

— Ноги врозь!

Папа расставил ноги пошире. Отис ткнул пальцем в выключатель. Двор осветился, папина тень запрыгала по земле.

Хлоп, хлоп.

— Никуда не годится. Давай, дружище, врежь по-настоящему.

Хлоп-хлоп.

— Ну, врежь как следует, черт бы тебя побрал!

Отис всегда подзадоривал нас. Все мы, боксеры, подзадориваем друг друга. Я еще не говорил, что папа увильнул от тренировок — якобы устает здорово, он же еще и в школе врачом подрабатывает — и передал меня в руки Отиса? Ну, ладно. Сейчас я про подзадоривание. Это тоже часть тренировки. К этому можно привыкнуть, но все-таки не в такой степени.

Топ-топ-топ-топ. Вроде бы папа неплохо справлялся. Что Отис от него хочет?

Хлоп-хлоп-хлоп.

Отис схватил его за плечи, развернул к себе, уставился прямо в глаза и прошипел:

— Я хочу увидеть твою злость, Доминик. Давай. Врежь по этой чертовой груше. Вложи всю свою злость.

Он так шипел, что даже слюной брызгал в лицо папе. Потом крутанул папу назад, толкнул к груше. Папа стер пот перчаткой, резко выдохнул. Глаза его загорелись.

— Ну, дружище, вперед!

Точно, пап, врежь как следует — хлоп! — Отису по роже. Пусть заткнется.

Топ-топ.

Я уже мог прыгать двадцать раз на одной ноге и двадцать на другой. Если вы в боксе не спец, то вряд ли поймете, что это просто класс!

Папа смог, честное слово, он смог! Он молотил мешок, молотил, подвывая всякий раз, когда его кулак впечатывался в грушу.

Ну и удары. Одна мощь, никакой техники.

А Отис не возражал.

— Бей не по человеку, а сквозь него, — советовал он, словно папа и вправду молотил кого-то живого.

Уличные фонари заморгали и разгорелись.

— Хватит, — сказал Отис. Очень тихо.

Папа не услышал бы, даже если бы Отис кричал ему прямо в ухо. Он был где-то далеко, он все дубасил, дубасил, дубасил по груше.

Я закончил сто прыжков и начал упражнения на растяжку.

Папа молотил и молотил грушу, пока не выдохся. Наконец он упал на нее, обхватил двумя руками и заплакал.

Папа заплакал.

Отис подошел к нему, обнял вместе с грушей, прошептал:

— Ничего, ничего, поплачь, поплачь, дружище.

А папа всхлипывал, уткнувшись в широкую грудь Отиса.

Сквозь слезы папа прошептал что-то, я не расслышал что, потому что мимо промчался поезд. Когда огни поезда растворились в темноте, я услышал:

— Хуже всего неизвестность. Неизвестность. Неизвестность.

Только это он и говорил.

Я смотрел на поредевшие папины волосы, на худые плечи, на обвисшие штаны, впалый живот, худые ноги. Он не болел ни раком, ни СПИДом. Он болел от того, что ничего не знал. От неизвестности. Она съедала папу изнутри. Я аккуратно свернул свою скакалку и положил ее на место, как учил Отис.