— Ты только представь… — сказал дед.
Я потянулся пробежать кончиками пальцев по списку имен. И в самом начале списка увидел… У меня аж дыхание перехватило: там стояло знакомое имя.
— Джон Эскью, — прочел я, — тринадцати лет от роду.
— Вот-вот. Тут выбито немало фамилий, которые у тебя на слуху, внучек, — улыбнулся дед. — Готов?
— Наверное…
— Смотри.
Он взял мою руку и потянул вниз, к подножию монумента. Многие имена там уже почти не читались, смытые с камня потеками дождевой воды и поднимавшейся сыростью. Вырезанные в камне буквы затянули яркие, зеленые побеги мха.
Дед содрал их ногтями, и, сумев наконец разобрать последнее имя, я опять перестал дышать. Гулко ухало сердце.
— Так-то, Кит… — снова улыбнулся дед. — Твой… пра-пра-пра-прадядя. Имя у тебя из наших, из родовых.
Я пробежал по надписи пальцем: Кристофер Уотсон, тринадцати лет от роду.
Дед приобнял меня рукой.
— Да ты не горюй, Кит. Это было очень давно.
Я сковырнул оставшийся мох с подножия памятника:
«…И умереть уже не могут, ибо равны ангелам»[1].
Дед снова улыбнулся:
— Все это лишь дает понять, что Стонигейт — твое жилище по праву поколений. Ты на своем месте, Кит.
Дед заглянул мне в глаза и тихо переспросил:
— Верно?
Я с оторопью смотрел в его собственные — темные и ласковые.
— Верно, — прошептал я наконец и снова уставился на знакомые имена. Джон Эскью, Кристофер Уотсон и длинный список покойников между нами. Дед повел меня прочь, но я то и дело оглядывался, — пока высеченные литеры моего имени не слились окончательно с замшелым камнем.
— Давным-давно мы, бывало, веселились здесь на славу, — заметил дед. — Приходили сюда по ночам, мелочь пузатая. Водили вокруг монумента хороводы и нараспев читали «Отче наш», только задом наперед. Уверяли друг друга, что так сможем увидеть лица погибших в шахте детей, которые выплывут к нам из темноты.
Дед усмехнулся, помолчал.
— Жуть одна, в общем. Мчались домой со смехом и воплями, напуганные до полусмерти. Детские шалости, видишь ли. Чем только не развлекались…
На обратном пути дед приобнял меня за плечи:
— Здорово, что вы приехали, — сказал он. — Давненько мне этого хотелось — показать тебе, откуда ты родом, откуда все мы взялись.
Помолчал еще, а потом хлопнул меня по плечу:
— Не переживай, слышишь? С тех пор мир сильно изменился.
И, подходя к дому, дед показал рукою на пустырь:
— У нас ходили всякие байки, дескать, погибшие под завалами дети частенько играют тут, у реки. Мол, мы их видели, когда тени покидали темноту. Те, кого так и не смогли извлечь из завалов и схоронить по всем правилам.
— Взаправду видели?
— Уверяли, что да. А порой мне и самому казалось, будто я их вижу. Стоило только прищуриться. В туманные дни, на закате, или в летнюю жару, когда солнце пылает, а земля будто начинает струиться… В такие дни все кругом начинает меняться, теряет очертания… — Дед рассмеялся, качая головой. — Кто знает, Кит? Молодо-зелено. Юнцом во что угодно можно поверить. Учти, давно это было…
Той ночью я долго таращился из окна своей комнаты, вглядывался в в темноту. Все пытался различить на берегу худенькие тени играющих детей. Вовсю щурил глаза, пытался что-то увидеть из-под опущенных век, — но так ничего и не увидел. Различил только два бредущих вдоль реки темных силуэта: коренастый паренек в сопровождении собаки. Джон Эскью, тринадцати лет от роду, глазами Кристофера Уотсона, тринадцати лет от роду.
Пять
Дед и показал мне, где расположено жилище семейства Эскью. Однажды мы прогуливались по самой окраине Стонигейта, где заканчивались постройки, уступая место холмам. Жаворонки взмывали ввысь с поросшего травами торфяника впереди; чайки кружили в надвигавшемся с моря тумане. Здесь протянулись узкие дорожки — мимо ржавых эстакад заброшенных линий углеподачи, вокруг полей и пастбищ, которые раскинулись до самых болот, темнеющих вдали. Повсюду разрушенные каменные ограды, рассыпавшиеся домишки, из окон которых выглядывала высокая трава. И все вокруг давным-давно поросло густым боярышником, чьи красные ягоды яркими огоньками полыхали среди густой зелени мелких листьев.