В её голосе было столько искренней мольбы, столько отчаянного унижения, что у Вальки повлажнели глаза. «Картошечки, горячей картошечки!» — вдруг вспомнился ему заунывный стон той торговки на вокзале. Ему стало стыдно и за своё враньё, и за то, что ввёл эту дурёху в искушение, и ещё за многое, чего он и определить-то не мог.
— Я бы взял, — серьёзно произнёс он, и голос его непритворно дрогнул, — да мне самому впору снимать.
Продавщица посмотрела непонимающе, и Валентин пояснил:
— Квартирка-то у нас с братом на двоих, а он женился и жена беременная. Так что некуда мне тебя взять, извини.
— Это за что ж ему честь такая, что ему всё, а тебе фига с маслом? Ты чего, малахольный, что ли?
Валентин только смущённо пожал плечами, не зная, что ответить, а продавщица почерствела лицом и грубо спросила:
— Ещё чего брать будешь? Нет? Тогда топай.
И, подумав, ещё уколола вслед:
— Не коренной ты, а как есть пристяжной.
Валентин не обиделся, но от былого настроения не осталось и следа.
— А ведь точно — пристяжной! — с горечью подумал он, но сразу переключился на мысли об этой крашеной девице, — Жалко её, ой жалко. Ещё пяток лет такой жизни и озлобится она на весь мир и сопьётся. Эх, сколько же нас таких неприкаянных по Руси бродит? — Валентин даже застонал от переполнившей его жалости.
Между тем на город спустился вечер. Опустевшие дворы освещались звёздами, редкими фонарями и сотнями разноцветных окон, но те два окна на третьем этаже оставались тёмными. Валентин тяжело вздохнул и пошёл в сторону метро. Можно было сесть в вагон и покататься полчасика по серой ветке, но метро пугало его чернотой тоннелей, толкотнёй и обилием милиции. Он увидел какую-то забегаловку, зашёл и заказал кофе и булочку. Буфетчик подал и назвал цену, от которой у Валентина глаза полезли на лоб. По телевизору показывали каких-то бородатых мужиков, бегавших с автоматами и что-то кричавших, сгоревшие танки и дымные пожары. Он решил, что смотрит фильм, и стал прислушиваться, но появился ведущий и сообщил, что это свежие кадры с чеченской войны. Ведущий ругал бездарное командование, бросившее в огонь необстрелянных пацанов, но Валентин уже не слушал. Он сидел, обхватив голову руками, и чуть не выл, вспоминая последние четыре месяца своей жизни, когда радостью становилась найденная в мусорном баке недоеденная кем-то сосиска, а горем — украденная собакой корка хлеба.
На улице заметно подморозило. Часы на первом этаже показывали четверть девятого, и Валентин с ужасом понимал, что весь его гениальный план летит к чертям собачьим. Сейчас ещё можно было напроситься в гости и минут сорок поболтать с хозяйкой, через час это вырастет в проблему, а через два вообще дверь не откроют. Валентин метался по двору, изредка забегая греться в подъезды отдалённых домов, и пытался осмыслить своё положение. А оно, положение, было «аховым». К чертям собачьим летели планы, безумные траты и, главное, дальнейшее существование.
— Думай, Штирлиц, думай! — подстёгивал он себя.
— Анализируй, соображай и рассматривай этих, как их там? — командовал он, цитируя фильм, название которого никогда не помнил.
— Что мы имеем? Имеем женщину. Не может же нормальный мужик тридцати двух лет, с руками, ногами и всем прочим, не красавец, но и не урод, да ещё и с московской пропиской быть без бабы. Значит, баба есть. Тогда вопрос: где она шляется?
Размышление приостановилось, упёршись в слово, которое вертелось на языке, но не желало с него слетать. Потребовался ещё один круг по двору и согревание у новой батареи, чтобы потерянное слово нашлось.
— Рассматривай варианты, Плейшнер хренов! — приказал он.
— Вариант первый: мужик отъехал — баба загуляла. Тут без вариантов, — усмехнулся Валентин, не подозревая, что выдал каламбур, — Вариант второй: они поехали вместе в этот треклятый город. Он днём ушёл по делам, она ждёт до вечера, бросается искать и, допустим, находит в тот же день поздно вечером в морге. Сегодня воскресенье, значит, тогда была пятница, за выходные ей документы не оформить и сегодня её не будет.
Был ещё и третий, совершенно нереальный вариант, что этот Глеб одинок, но Валентин оставил его про запас, как единственный шанс уцелеть на крепнущем морозе. Он продолжал бегать по двору, а снег под ногами скрипел всё звонче и звонче, сообщая, что температура упала за двадцать, но внезапно жуткая мысль остановила его нелепый бег:
— Что творю? Пока я тут бегаю да греюсь, она же сто раз могла прийти домой, и лечь спать! Ну, Штирлиц, ну, Плейшнер!
Он побежал к «своему» дому. На первом этаже ещё работал телевизор, и в его голубых лучах настенные часы показали: ноль сорок три. Оставался третий вариант и Валентин решился. Заскулил и затрясся в груди Валёк, колотя сердце и вызывая дрожь в ногах, но Валентин превозмог его и поднялся на третий этаж. Вот он позвонит и, услышав вопрос: «Кто?», спросит Равиля, извинится за ошибку и тихо уйдёт из этого подъезда, чтобы никогда больше в нём не появиться. Резкий звонок больно ударил по ушам и Валентин затаился в ожидании ответа. Дверь откликнулась полной тишиной. Он коротко позвонил ещё раз и прислушался. Ни шороха, ни звука не раздалось в квартире, и Валентин достал ключ.