Протасов выходил из подземного перехода возле Думы, когда запищал сотовый. Звонил Глина - как ни в чем не бывало, как будто никакого разговора вчера на презентации не было. Только по делу: "Маркиз, есть предложение. В правление холдинга - ты понимаешь, по культурному центру - введи, пожалуйста, Сергея Вениаминовича Магорецкого. Он будет моим представителем. Это знаменитый режиссер. Ты увидишь, он очень полезный человек. Он сейчас у меня, а тебе позвонит в середине дня. Или ближе к вечеру..."
Говорил только Глина, Протасов молча слушал. И Глина закончил разговор и повесил трубку, даже не спросив собеседника, все ли он услышал и понял: раз собеседник молчит, значит, у него нет вопросов. Мысль о том, что собеседник может быть с ним не согласен, Глине никогда не приходила в голову. Если такое и случалось, это была проблема самого собеседника - и только его.
Магорецкий
Как и все, кто в последние десятилетия учился и работал в театральном институте, Магорецкий суеверно побаивался старушку-секретаршу (или, как теперь стали говорить, референта), многие годы бессменно сидевшую в приемной у ректора. За маленький носик с горбинкой, за черные блестящие глазки на маленьком темном личике, ну и, конечно, за то, что она вечно куталась в черную кашемировую шаль, ее давным-давно прозвали Младой Гречанкой. Что уж там произошло у нее в жизни, никто не знал, но она всегда была в трауре, который, впрочем, вызывал у студентов не столько сочувствие, сколько мистическое предощущение беды. И, действительно, было проверено многократно: если Гречанка встретит тебя в коридоре и своим низким, прокуренным голосом пригласит зайти к ректору - добра не жди. И вчера, когда при входе в институт маленькая черная тень метнулась навстречу Магорецкому и сухо, без интонаций сообщила, что ректор ждет его, он подумал, что речь наверняка пойдет о спектакле и что спектакль закроют. И оказался прав...
Скандал назревал с осени, по мере того как по Москве ширились слухи, что, вернувшись из-за границы после трех лет отсутствия, Маг ставит в студенческом театре что-то совершенно непотребное, за гранью приличия какой-то модерн из модернов. Впрочем, в учебных планах официально было заявлено вполне скромное название спектакля "Играем Горького..." и указывалось, что в основу будет положена пьеса "На дне".
Вообще-то сама идея взять для диплома именно "На дне" досталась Магорецкому в наследство вместе с курсом - от покойного Громчарова, который еще в тридцатые, совсем молодым актером, был во МХАТе введен в легендарный спектакль Станиславского на какую-то второстепенную роль (теперь уж никто не помнил, на какую). Ректор, одержимый приверженец русской театральной классики, идею горячо поддержал. И Магорецкий, принимая курс, без долгих раздумий согласился. Тем более что лет десять назад он не без успеха уже поставил "На дне" в Японии, с японскими актерами.
В молодости он читал пьесу "наоборот" - как текстовую запись великого спектакля, который не успел посмотреть на сцене, но который - мизансцена за мизансценой - знал по мемуарам и кинокадрам. Он любил этот философский диспут, который горьковские эстетизированные босяки ведут во мхатовской художественно обустроенной ночлежке (сценография Добужинского? или Сомова?). Это в русской традиции - вложить Истину в уста человека, все потерявшего, обреченного, без будущего. Перед любимым народным героем - песенным вором, бродягой, разбойником, пушкинским Пугачевым, человеком вне закона и морали ничего, кроме смерти, не маячит. "Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка, не мешай мне, добру молодцу, думу думати"... Думать он, видите ли, будет философ на краю пустоты. Таковы и герои горьковской пьесы: они думу думают.
В спешке соглашаясь взять курс (Громчаров умер в начале учебного года, и ректор торопил с решением), Магорецкий самонадеянно не стал перечитывать пьесу. Студентов посмотрел в этюдах и остался доволен: с этими ребятами можно работать. Тут же прикинул в общих чертах, что как и кто как будет выглядеть, даже разбросал их по ролям (пока только в уме): красавец Балабанов - Пепел, смышленый Базыкин - Сатин, мягкая и добрая Нателла Бузони - его любимая Телка - конечно, Наташа. (Об этом последнем назначении он думал с особым удовольствием: его по-прежнему сильно влекло к ней, и он предугадывал, как славно будет работать с ней на репетициях, а может быть, в конце концов вновь окажутся в одной постели. Прости, Господи, эти сладостные мысли.) На курсе был даже Лука - спокойный, несколько флегматичный парнишка, чем-то похожий на великого мхатовского Грибова и даже по фамилии - Грибов... Наконец Магорецкий окончательно согласился, и был подписан приказ о его назначении. И только когда он сел писать режиссерскую разработку, то с тоской вдруг понял, что горьковский текст совершенно не пригоден для сегодняшней постановки на сцене. По крайней мере в России.
"Люди живут для лучшего!.. Человек выше сытости... Ложь - религия рабов и хозяев. Правда - бог свободного человека!" И так далее, и так далее. Ну бредятина же! За сто лет (да нет, не за сто, а за последние десять!) все эти максимы утратили свой социальный пафос... и тут же вообще лишились высокого смысла и превратились в банальность. Они уже не могут, как прежде, обозначать идейную вершину спектакля. Но ведь других-то мыслей там нет: читаешь текст - и опереться не на что. Есть, конечно, с десяток реприз, на которых публика будет ржать, однако вся пьеса в целом - как старомодная тяжелая мельница, которая мелет труху, - и ничего, совершенно ничего живого, чтобы слепить современный спектакль. Не ставить же иллюстрацию к школьной хрестоматии по русской литературе, как он положа руку на сердце сделал когда-то в Японии.
Вот и приехали. Шуму-то, шуму! Знаменитый Маг, почти классик, работает с молодежью! И пожалуйста - классически обкакался. А ведь, принимая курс, он строил далеко идущие планы: хотел утвердиться на родине, хотел, чтобы его перестали считать "опальным художником"... Когда-то, почти двадцать лет назад, его, молодого и подающего надежды, попросту лишили работы, запретив театрам иметь дело с "театральным хиппи" - так его походя в каком-то обзоре назвала "Правда". "Он и Чехова ставит, как Беккета, - как пьесы абсурда".
Понятно, что еще до горбачевской перестройки он при первой же возможности уехал за границу. Его приглашали и Стреллер, и Барро, и Питер Брук... Он сразу поставил "Чайку" в "Комеди Франсез" (оглушительный успех!), потом - "Три сестры" в Лондоне (восторженная пресса) - и пошло, и пошло. Пятнадцать лет мотался по свету - то в Германии, то в Штатах, то в Японии. И в новые времена домой в Россию приезжал тоже как гастролирующий режиссер: спектакль во МХАТе, спектакль в БДТ. Изредка, по прихоти, где-нибудь в провинции, впрочем, недалеко от Москвы, например, в любимой Рязани, где когда-то начинал юным выпускником института. Колеся по свету, он, конечно, заработал и имя, и немного денег. Но теперь вдруг понял, что потерял больше. Если взять его ровесников-режиссеров - даже тех, кто сильно уступал ему в известности, - то все они, и московские, и питерские, за последние годы обзавелись своими театрами. Он один остался театральным бомжем. А к пятидесяти человеку ой как хочется иметь свой театр, своих актеров, свой репертуар.
И вот теперь полный провал. Актеры-то, может, и талантливые, да он бездарен. Конечно, можно быстренько предложить какую-то другую пьесу, хоть того же Чехова, хоть ту же до мельчайших мелочей обсосанную "Чайку". Но этих "Чаек" по миру и по России им уже штук пять запущено, и так они уже навязли у всех в зубах, что диплом-то актерам, может, и засчитают, а вот новый театр с таким спектаклем точно не раскрутишь. Работая на Западе, он хорошо усвоил, что искусство - отрасль коммерции и только свежий товар пользуется спросом.