— Идем в машину, Дмитрий. Ты продрог, болен. Идем, нас ждут, — строго, но заботливо сказал Баев.
— Езжайте, я дойду.
Баев встал, отворил железную дверку оградки и, глядя перед собой в притоптанные желтые листья, тихо заговорил:
— Ради всего прошлого пойми, Мить… Зачем ты предъявляешь этот строгий счет? Может, он нам не по силам. К тому же я не претендую на исключительность. Я живу просто, как могу, как большинство…
— Езжай, Леонтий! — умоляюще-отчаянно воскликнул Пологов.
Баев стукнул дверкой и пошел прочь.
Машины дружно, мягко взревели моторами и, нарядно поблескивая стеклами кабин, лихо помчались по багряной степи.
Пологов глядел им вслед и, дрожа всем телом, тихонько, беззвучно плакал. У него было такое чувство, как будто его обокрали. До этой встречи с Баевым и Кочкиным он после смерти Васи Овчарова ни разу еще не видел себя таким одиноким, как сейчас. У него всегда были они — Леня и Федя. И не беда, что он редко с ними встречался. Они жили в его памяти, и уже только одно намерение, постоянная и легкая возможность встречи согревали и радовали сердце. Теперь они как бы изъяли себя у Пологова. Но он не забудет их, как невозможно забыть детства, только груз этой памяти будет ему теперь нелегок.
И еще он подумал, что после гибели Овчарова прошло всего сорок дней, а Вася за это время в его мыслях очень изменился, стал намного старше, мудрее.
— Дмитрий, пошли. А то холодает, — услышал Пологов и оглянулся. Возле оградки стоял Михаил. В сумерках его смуглое лицо казалось еще грустнее и красивее, чем днем. Пологов послушно встал.
Они выбрались с кладбища и не спеша зашагали по степи в стылой сумеречной тиши. Над закатом празднично золотились облака, в поселке заиграла чья-то свадьба. Из веселого гвалта хорошо выделялись чистые девичьи голоса, слитые в одном нежно-счастливом напеве:
Свадьба и песня Пологову показались неуместными. Но вдруг в глубине его что-то отрадно замерло. Он взглянул в лицо Михаила, застывшее в слухе, как-то ласково светившееся, взглянул на жаркую рощицу осинника, мимо которого, легонько покрикивая, пастух гнал деревенское стадо, на огромный цветной небосвод, озвученный и оживленный юными голосами, и почувствовал, как в нем, как бы назло, наперекор затяжной, въедливой, опустошающей горечи и грусти, плеснулась, горячо охватила грудь мстительно-радостная жажда работы. Новой, дерзновенной, высокой работы. Он вдруг ощутил впереди себя великое пространство жизни, понял, что его не надо уплотнять и суживать до размера своего «я», до ничтожно-крохотного отрезка собственного века, а надо постоянно расширять, освещать, отдав этому всего себя, растворясь в этом.
Пологов прибавил шаг, посмотрел на Михаила, задумчивого и тихого от песни.
— Вот живем, а?! — отвечая на его взгляд, удивленно вдруг сказал Михаил и безнадежно махнул рукой. На лице его снова появилось выражение мучительного поиска. Он заговорил, но после двух-трех слов смолк, словно стесняясь своей речевой неуклюжести.
— Вот вы пишете, оставите после себя что-то. А я… — помолчав, снова заговорил он. — Зачем я живу? Ну работаю, скажете, пользу приношу. Да. А разберись — дело-то невеселое. Родили меня, вот и живу. Работаю — прокармливаю себя. Ну хорошо: поработал, наелся, поспал. А дальше?.. Может, мне в полярники махнуть? Вездеход на льдинах поводить. Захочу — пробьюсь, возьмут. С моим здоровьем и классностью везде примут…
Подошли к крыльцу, на котором сидел дед Самсон и Андрейка. Во дворе хлопотали Григорий Степанович и Олюшка, загоняя овец и корову в сарай.
— А вас, дедушка, я так и не понял, — словно бы продолжая свои мысли, обратился Михаил к Самсону. — За кого вы были, как жили?..
Самсон был в добром духе, стал вспоминать и сумбурно рассказывать, как он колол дрова у попа, потом до голодного года усердствовал в городской бане.
За кого он был, кого почитал? Да у него все мылись, парились. «Белые ли, красные, аль зеленые. Все теляшом. Кой их ляд разберет…»
На какой-то миг Самсон показался Пологову светлым и мудрым в этой своей непричастности к мирской суете. Но умышленно или по недоразумению возвысившись над бренностью людских междоусобиц и сутолоки, он тем самым вычеркнул себя из жизни. Только не догадывался об этом. А может, и догадывался.
— Ну и жизнь у вас, дедушка, — с жалостью и упреком сказал Михаил и как-то горько и снисходительно улыбнулся.
Он старательно поправил на озябшей шее Самсона ветхий шарф, застегнул на его грубой шинели все пуговицы, поднырнув руками под жесткую бороду.