А дедушка Траскунов в войну закончил свои честные дни в эвакуации, в Тбилиси. Глубокий пенсионер, он вечером покупал и набивал табак в папиросные гильзы, а утром рядом с тифлисскими мальчишками торговал штучными папиросами и так добавлял клецки в свой жидкий суп. Потому что какая была пенсия в советские времена? Менее, чем теперь. Фикция, издевательство. Цена проезда на трамвае в один конец - туда, до кладбища.
У меня не было и нет простого и ясного ответа на вопрос: почему так давно и так повсеместно ненавидят или, чтобы помягче, недолюбливают евреев? Мы, да, не лучше, но ведь и не хуже других! Я не мог ответить на этот вопрос своим русским дочерям, тоже, хотя и косвенно, несущим этот крест, но еще раньше я не мог ответить себе! Я слышал, что великая Ахматова не терпела антисемитов. И затыкались на полуслове желавшие рассказать при ней еврейский анекдот. (Как можно! При Ахматовой?!) Кстати, при мне - можно.
И вот когда солдатик помыл сапоги пусть не в Индийском океане, но все-таки в далекой речке Эльбе, а потом отдал долг начальнику на лесоповале, будучи зэком Танхилевичем Михаилом Исаевичем, статья 58, пункт 10, 6 лет ни за что, газеты вдруг ни с того ни с сего захотели печатать его стихи, а он вдруг призадумался: не поднимутся ли вихри враждебные по поводу этого слишком уж неблагозвучного под русскими стихами имени, и не лучше ли было бы звучать ему пусть и не так уж придуманно, а хотя бы покороче, например, Михаил Танич?! А?
И зазвучало, представьте! И сразу в "Литературной газете":
Серые шинели,
Розовые сны!
Все, что мы сумели
Принести с войны.
И чтобы внести ясность, спрошу у вас: что это - измена, уступка, равная трусости, или, может быть, вась-вась с антисемитами? Нет, я так понимал и так понимаю.
И я убежден: в нашей стране (не в Израиле!) ни к чему с нездешней фамилией быть чуточку впереди титульного народа, ну просто с позиции этики негоже. Лучше быть меньше, чем больше.
Вы скажете, договорился! Значит, Миша Танхилевич пусть сидит себе в стоматологической поликлинике или, как при царе, в антикварной лавке, и не мешает Михаилу Таничу, русскому поэту, глаголом жечь сердца людей?
Нет, нет и нет! Но когда артист, из наших, как бы запудрить вам мозги, чтобы вы его не узнали, стоит на сцене чуть ли не полчаса в сборном праздничном концерте со скучным текстом (первая реприза - на пятой минуте!) и ползала зевает, а я так просто сгораю со стыда дома у телевизора, что ему сказать?
Есть и еще один такой, не прогонишь, но пусть за него краснеют односельчане.
А он, наш, держит паузу, уверенный, что он любимец зала, да что там зала этой страны. Он ошибается! Да, Россия - его родина (тут ни он, ни Россия не виноваты!), но он - не главный сын этой Родины. Пусть такой же, но лучше не выпячивайся! Когда и я забываю об этом, бейте и меня той же хворостиной.
Однажды перед Днем Победы я оказался в зубоврачебной поликлинике на Тишинке. Жду врача. В фойе - большой стенд "Они сражались за Родину", с двойными фотографиями. Человек теперь и он же - юным солдатиком. А фамилии читаю такие: Ализон, Гурфинский, Рабинович, Вульфсон и еще несколько подобных. Я потом спросил у своего врача: "Что же, только евреи, выходит, сражались за Родину?" А он мне: "А у нас в поликлинике других фамилий просто нет!"
На этом закончим наш спор. Я победил! Победил, потому что я вам просто не предоставляю ответного слова.
ШКОЛА ПЕРВОЙ СТУПЕНИ
То, что потом стало называться точным словцом - совок, готовилось в школе. И о ней, об этой школе, написаны десятки великолепных книг, каждая со своим запахом - ведь в каждой по-своему, наособицу, звучал даже долгожданный звонок на перемену. Совсем по-другому, и так же кругосветно, звучат звонки на урок.
И все же эти десятки книг - не о моей школе. О моей должен я писать, а не читать. Само понятие - школа, видимо, что-то живое и быстро меняющееся. Во время моего учения, перед войной, было много мелких революций: девочек разлучали с мальчиками, вводили непрививающуюся форму, учили мальчишек военному делу. На солдатских уроках мы маршировали с деревянными ружьями и на скорость разбирали и собирали затвор тульской трехлинейной винтовки образца 1891 года (стебель-гребень с рукояткой), что вызывало само по себе сомнение ведь на дворе уже стоял 1941 год! Как можно начинать войну с оружием 1891 года?
Пойдемте со мною, хотите?
Под сводами белых ночей
По лесенке лет и событий
В музей довоенных вещей.
Поедем в автобусе АМО
К моим безмятежным годам.
Вы только послушайте
Мама
Еще для соседки - мадам.
И примус чихает горелкой,
И так до войны далеко!
И черный динамик-тарелка
Все ищет свою Сулико.
И к ходикам кто-то неплохо
Придумал подвесить утюг,
И это не стрелки
Эпоха
Проходит свой финишный круг.
Был мир. Был июнь.
И суббота.
И солнце садилось вдали,
За плац, на котором пехота
Кричала: "Коротким коли!"
Годы в школе вообще, оглядываясь с высоты своего возраста назад, - это не самые лучшие годы жизни человека! Постижение необходимых истин (вроде той же таблицы умножения: ну почему семью восемь - пятьдесят шесть?) отнимает столько времени, которое - все! - должно быть посвящено игре в футбол! Каспаров скажет - в шахматы, и тоже будет прав.
А сколько нервов тратится на ожидание вызова к доске, когда ты и сном и духом не готов, а учительница уже поглядывает хищным глазом на твою букву "Т" в журнале. Потеряйся, буква! Ослепни, учительница! Сгори, журнал!
Лично же мои школьные неприятности начались с исключения из школы. Надо мной с малолетства висел какой-то политический рок. Вскоре я просто стану сыном врага народа, а пока на дворе стоит 1932 год, и еще неизвестно, кто станет врагом народа - Сталин или Бухарин. Зима, и я приезжаю в школу на коньках. Коньки надевались и снимались с ботинок так: каблук был с дыркой, на ней металлическая пластинка - сюда продевалась пятка конька, а спереди коньки привертывались лапками. И поскольку ботинок этого диссидента был несколько ?уже лапок, надо было подкладывать свернутую бумажку - ну чуть-чуть всего-то и не хватало, каких-то полсантиметра.
А поскольку сидел этот лирический герой книжки обо мне всегда на последней парте среднего ряда (там всего менее видно, что никогда и никакими домашними заданиями он не утруждался), то именно прямо над ним висел портрет товарища Сталина, малоуважительно приколотый двумя кнопками к стене. Малоуважительно потому, что еще не было за что его серьезно уважать - он еще никого пока не убил! Тогда был всего один портрет товарища Сталина работы Исаака Бродского этакий чернявый красавец с шевелюрой, без возраста и национальности, в зеленом френче, а во-круг - много белого поля.
Нет, конечно, мальчик не собирался рвать портрет этого вождя (как можно!), но что за грех - оторвать всего лишь белый уголок, не задевая даже нижнего края суконного френча? А коньки привинтить и уехать по вечерним улицам домой в самый раз. Тем более что в классе никого не было, никто и не узнает! Хотя подозревал-таки школяр, да и не мог не думать, что при советской системе свидетель и понятой всегда найдутся. И нашлась уборщица, которая все как бы видела, и на учкоме (была еще, хоть и доживала свои дни, такая затея управлять школой совместно с учащимися) девятилетнего зареванного парня попросили больше в школу номер восемь не приходить.
Он все-таки отбыл свою десятилетнюю повинность и накануне первого дня Великой Отечественной написал в выпускном сочинении (была свободная тема "Расставание со школой") в стихах:
Пройдет еще с десяток лет,
Как этот детский май,
В моей душе умрет поэт,
Но будет жить лентяй!
За этот бодрый восклицательный знак лентяю было поставлено "5, идеологически невыдержанно!" И мальчик получил аттестат зрелости, который так случилось - ему никогда не понадобился, а вскорости и свои несколько метров обмоток. Я мог бы незнающим объяснить, что это такое, обмотки, но я сейчас вспоминаю школу.