***
На следующий день, в субботу, у нас был выходной в Хогсмиде, и я проснулся, полный самых радужных надежд. За окном был неяркий зимний день; кусты и деревья вокруг школы покрывал иней. В школе царило праздничное, предрождественское настроение. После завтрака я нашел Джейн и позвал ее с собой в Хогсмид. Но она как-то странно замялась, а потом ответила, что вынуждена отказаться.
— Рэй, понимаешь, я уже договорилась с Боббином. Он зачем-то хочет меня повидать и приедет сегодня в Хогсмид...
У меня как будто что-то оборвалось внутри. Я машинально сказал, что, конечно, все в порядке, повернулся и ушел.
Было совершенно ясно, что это означает. Вряд ли "Берти" собирался к Джейн с деловым визитом — иначе мое присутствие ей бы не помешало. Выходит, тут что-то более серьезное...
Что ж, это должно было случиться. В конце концов, я сам был виноват. Мне давным-давно следовало сделать ей предложение. Никакая девушка не станет ждать бесконечно... С другой стороны, я не мог сейчас жениться — с такими долгами я был не в состоянии содержать семью. А значит, не было и смысла признаваться Джейн в любви. Все равно ее родители не дадут согласия и только с позором выставят меня за порог. Этот Боббин, наверное, неплохой человек, и вдобавок не бедный. Она будет с ним счастлива, так что все хорошо...
Но как бы я себя ни уговаривал, на душе все равно было тоскливо. Я все-таки отправился в Хогсмид вместе с нашей компанией, но первым человеком, кого я увидел в «Трех метлах», была Джейн. Она сидела рядом с Боббином, который ей что-то оживленно рассказывал, и улыбалась. Я вжался в угол за рождественской елкой, а потом незаметно выскользнул на улицу. Отправился в "Кабанью голову" и нагло, средь бела дня, потребовал у бармена огневиски — как ни странно, мне его даже продали.
В два часа дня в "Кабанью голову" должна была прийти Милки. К ее появлению я был уже изрядно пьян, хотя еще держался на ногах. Милки явилась сияющая, гордая своей новой синей шляпкой и пальто с блестящими пуговицами. У меня был для нее подарок — теплые замшевые перчатки, — и Милки нежно поцеловала меня в щеку. От запаха ее духов, сладких до приторности, кружилась голова. Я спросил Милки, не хочет ли она на часок подняться наверх. Немножко поломавшись, она согласилась, и бармен, хмуро поглядывая на нас, взял деньги и передал нам ключи от одного из номеров.
Комната оказалась не менее убогой, чем все остальное в баре. Обои отставали от стен, постельное белье посерело от бесчисленных стирок, а ковер на полу протерся до дыр. Милки это, правда, не смущало, меня тоже, и мы начали целоваться, еще не успев запереть дверь. Но когда дошло до дела, я впервые за недолгую историю своего общения с женщинами потерпел постыдное и абсолютное фиаско. Милки, надо отдать ей должное, проявила деликатность и очень старалась помочь, но, что бы она ни делала, ничего не выходило. Может, потому, что я был пьян, может, по другой причине.
Сейчас я бы отнесся к этому с философским спокойствием — не вышло один раз, значит, выйдет в другой, жизнь есть жизнь. Но в шестнадцать лет неудачи такого рода воспринимаются как катастрофа, и кажется, что остался лишь один выход — авада...
Что было дальше, я помню смутно. Вроде бы меня тошнило. А потом я, кажется, рыдал, уткнувшись лицом в мягкую, уютную грудь Милки. Я рассказывал ей о своей несчастной любви, а она гладила меня по голове и жалела. Потом кто-то постучал в дверь и напомнил, что час уже прошел. Пришлось одеваться и спускаться, причем Милки поддерживала меня, чтобы я не упал.
В баре уже были Колин и Тимоти. Кто-то из них с усмешкой хлопнул меня по плечу: мол, надо же, везде поспел... Я не помню, что я ответил. Не помню, как добрался из "Кабаньей головы" до Хогвартса. А уж то, что я умудрился дойти до факультета и не попасться на глаза преподавателям, было просто чудом — иначе я протрезвел бы уже в карцере. Тем не менее, я как-то оказался в спальне, свалился на кровать и уснул мертвым сном.
Проснулся я около пяти. За окном уже смеркалось — в декабре дни короткие... Жутко болела голова и страшно хотелось пить. Умывшись, я побродил по общей гостиной, но поговорить там было не с кем, и я решил пойти к Тому, чтобы поплакаться о своих страданиях.
Дверь в подсобку мне открыли мгновенно. Том, видно, сегодня устраивал уборку, потому что пол все еще был влажным после мытья, нигде ни пылинки, клетки почищены, подоконник и шкафы отдраены до блеска. На столе, рядом с найденной накануне чашей, лежали увеличительное стекло и толстый каталог «Личные клейма гоблинских серебряных дел мастеров».
— Я его нашел, — с порога радостно сообщил мне Том. — В смысле, изготовителя чаши. Нагнок Седьмой по прозвищу Репоглот, середина пятнадцатого века. Ничего выдающегося, художественная ценность сомнительная, но, думаю, на сотню галлеонов мы можем рассчитывать.