Шрамов должен был защищать диплом, но защиту из-за его упрямства отклонили. И всего-то нужно было — вырвать из рукописи две-три страницы, в коих он набрался наглости вступить в полемику с деканом. Не вырвал. Накупил вина и шампанского и решил отметить с чуваками День не защитника Отечества в месте глухом и живописном — за готически мрачным корпусом военной кафедры, под сизым шлаком крутой железнодорожной насыпи, в буйных зарослях взнявшихся на майском тепле уральских клёнов-ясеней, куда тянулась, извиваясь удавом, толстая коленчатая труба, приведшая на своём загривке юных собутыльников в пасть их неосторожного кутежа.
После смеси вина и шампанского всех быстро развезло; Шрамов помнит, как они базлали, потрясая кулаками в сторону военной кафедры и всех причисляемых в этот миг к её подобию доморощенных пиночетов строки Вознесенского: «Анафема вам, солдафонская мафия! Анафема!»; потом с той самой насыпи съехали какие-то кеши и стали колошматить их опустошёнными бутылками. Первый удар пришёлся Шрамову в голову, с оттягом под правый глаз, а второй, сваливший его с ног, — «розочкой» в область солнечного (эх, солнышко весеннее!) сплетения. Когда без помощи наркоза (алкоголь-то на что?!) хирург стягивал эту рану какими-то узловатыми нитками, то пробурчал, что Шрамову просто-напросто повезло… Тогда ещё с ним не было его нынешнего верного оруженосца — шпагоподобного зонта.
Осмотревший место происшествия участковый обставил дело так, что они сами подрались друг с другом («Нет? Тогда мы завтра же сообщаем о случившемся в деканат и ректорат!»); Шрамов взял вину на себя — чувакам предстояла защита дипломов и ему не хотелось, чтобы они защищали их по Шрамову, и накатал расписку, что, собственно, это он учинил потасовку и «претензий ни к кому не имеет». С той поры Шрамов не допускал, чтобы на дружеских пирушках в воздухе рождались куколки ментов, и, когда по улице проезжала милицейская машина, не отказывал себе в удовольствии цвиркнуть слюною под ноги при её приближении.
— Вы считаете — это он? — подумал юноша про Дадашева, чьей женой приходилась Наташа.
— Может, он, а может, не он. Может, аргон? Может, Арагон или вообще какой-нибудь Барбюс с улицы, названной в Пермудске в его честь, — причудливо скаламбурил дядя Сурен. — Без разницы, мой мальчик. Важно то, что ты вторгся в чужую жизнь и тебе прилетело… Не возжелай жены ближнего своего — разве это мною сказано?
— Но я же мучился, хотел признаться ему в своём грехе, — ведь он мой, если не друг, то хороший знакомый! А она просила: «Когда я буду звонить ей по телефону (чтобы в который раз спросить: „Ты меня любишь?“ и услышать конспиративное: „Ну, конечно!“), когда буду звонить и ответит он, не бросать трубку, а о чём-нибудь поговорить. И я говорил — фиг знает о чём! Мысленно каялся, ревновал, завидовал — и говорил! „Да-да?..“ — отвечал Дадашев. — „Это — Шрамов“. — „Да? А я думал, Рубцов!“ — „Тогда вам придётся меня задавить подушкой…“ — „Вот так вот, да?..“» А потом напился и пришёл к ним домой, потому что хотел увидеть её, и Наташа постелила мне на полу, и я вдыхал запах — ни с кем его не перепутаю! — подушки, на которой она спала и которая на эту ночь была снисходительно выдана мне, я не спал — прислушивался к каждому шороху в их комнате, и вот услышал то, чего не желал услышать (или желал?) — учащённое дыхание, шаги в ванную, звук открываемой воды, задавил своё лицо подушкой и чуть не сошел с ума от бессилия и унижения, но вытерпел эту пытку, потому что был счастлив хотя бы тем, что слышу это собственными ушами, а не распаляю своё воображение разбухающими в мозгу картинами здесь, у гостиничного окна!
Дядя Сурен шумно вздохнул, извлёк из кармана своей пижамы футляр из-под очков, из футляра — гаванскую сигару, распотрошил один из её концов, наполнил свою цветодымную установку ещё не освоенным табаком и, выпустив клуб сиреневого дыма, сначала оценил его на глаз, словно сверился с некими толкунцами делений в себе самом, затем перевёл испытующий взгляд на Шрамова:
— Мой мальчик, глина твоей души прошла через ненужный обжиг. Всё будет зависеть от того, какой опыт тебя победит — старый или новый…
— А что означает сиреневый дым? — полюбопытствовал его молодой собеседник.
Ничего не ответил ему дядя Сурен, отправляясь в свой номер по длинному коридору гостиницы неспешным шагом — прямой, седовласый старик, заключённый в чёрно-белую полосатую пижаму, по которой рассыпались хаотичными леденцами небесные разности — то солнца, то луны, то звёзды… Одно из двух: или мироздание заточило дядю Сурена, или дядя Сурен заточил мироздание?..