Одним — нести голову на плаху, другим — околевать в Сибири, а третьим — сидеть голым задом на лукошке, на шутовских палках скакать! Им, последним, казнь худшая — ибо под топором палача умирают только раз, а в сибирской ссылке нет позора. Шутовство же пребудет клеймом на его носителе и на всем его роду — до скончания века! Всех Анна Иоанновна вокруг пальца обвела, всех проучила! А Буженинова? Стала заступаться за князька сия ничтожная карлица, место свое позабыв, так пусть теперь вместе с ним в ледяную постель ложится! На все в России теперь ее воля — самодержавная! То, что злополучные новобрачные Божьей милостью могут случайно выжить, Анне Иоанновне в голову не приходило. Она не учла только мягкосердечия своей племянницы и ловкости Юлианы Менгден.
Князь-квасник вел себя так, словно… Точнее, он никак себя не вел: погрузился в полное равнодушие, как будто уже умер. Бужениновой все время хотелось толкнуть его или пребольно ущипнуть, чтобы он вышел наконец из этого сонного оцепенения, свойственного многим впавшим в несчастье русским. Много лет Буженинова прожила в России и постигла главный закон русского несчастья: даже в беде люди здесь отчаянно боятся резких, хоть и необходимых действий; они предпочитают молчаливую покорность ходу событий. Вот и ее любезный князюшка хранил замкнутое молчание, как будто это не ему предстояла нынче же ночью смерть в ледяном гробу… Более того, на его тонких губах по временам играла мечтательная улыбка, а взор уносился куда-то далеко и теплел на мгновение. Ладно, пусть он не боится или даже жаждет смерти, потому что уже умер… Но она-то, дочь степных кочевников, не только отчаянно хотела жить, но и обладать своим любимым, для чего было необходимо заставить жить его, и вместе перехитрить Аньку-поганку…
— Князь, а, князь, — прошептала она на ухо Голицыну, когда жених и невеста ненадолго остались одни, без надзора, — Как бы нам спастись, князь? Я вот что придумала…
— Ты, Авдотьюшка, делай, как хочешь, а меня оставь, — ответствовал он. — Когда меня, князя Голицына, имени и чести лишили и шутом сделали, тогда умереть надобно было… Подзапоздал я. Ничего, нынче исправлюсь.
— Ничего тебе уже не исправить, коли помрешь. Шутом жил, дураком помрешь. То-то, подзапоздал! — издевательски хохотнула Буженинова.
— Больно бьешь, — Голицын на мгновение даже исполнился желчью. — Ну и пусть! Быть может, Судия, который принижает гордых и возвышает униженных, воздаст мне — и подарит мне встречу, коей жажду…
— Ты о Лючии своей? — помрачнела калмычка. — Любишь ее. Благородный ты не родом, а сердцем, потому и мил мне! Только я-то ведь не благородная. Я, сокол мой князь, как здесь говорят, чернавка… И умирать я еще не хочу, рано. И, вот незадача, тоже люблю — но тебя! И потому тебе сгинуть не дам. Ты к своей Лючии еще успеешь, не кручинься. Нынче же разуй свои вельможные очи и отвечай: ты мне смерти желаешь?
— Нет, — твердо ответил Голицын. — Ты человек, здесь редко подобное. И… коли глаза разуть, а нос зажать… Ты красивая. Даже очень. Своей, степной, дикой красотою. Это я вижу под твоим слоем бараньего сала взором, коим дано смотреть сыну Адамову.
Буженинова отчаянно сглотнула, словно горло вдруг сдавило петлей — стало нечем дышать и потемнело в глазах. Сколько времени она отчаянно надеялась услышать из уст любимого эти слова — это было уже преддверием признания в любви.
Однако времени на женскую слабость не было, и калмычка прогнала ее, хлестко ударив себя по щеке узкой жесткой ладонью.
— Слушай меня, если не хочешь моей смерти, — хрипло сказала она. — Одна я спасаться не буду, лишь вдвоем с тобою. Потому нет у тебя выбора, князь, коли ты благородный муж, таковым я тебя почитаю. Пойдешь за мною… Выживем — увидишь, какова я без грязного сала этого, познаешь, как любиться умею…
— Хорошо, — согласился Голицын с неожиданной легкостью. — Для тебя учиню, что надобно. Говори, Авдотья.
— Ты, как нас в Ледяной дом заведут и одних оставят, знай, сиди тихо, да мерзни. А я найду, как с солдатами, с гвардейцами, что охранять нас снаружи будут, сговориться… Откуплю я нас у смерти, князюшка…
— А дальше что? — вдруг спросил князь, давая попятный. — Выживем, полюбимся… Если удастся. И снова будем царицу веселить? Не лучше ли…
— Нет, не лучше! — вдруг рассвирепела Буженинова. — Не лучше, слышишь!! Аньке-поганке я более тешиться не дам! Не будет ей такой радости!
— Что же ты сделаешь? — мрачно спросил Голицын. — Она и покрепче нас людей об колено ломала!
Буженинова рассердилась еще пуще.
— Врешь, не сломаешь, — закричала она, — не сломаешь!