Все, без исключения, вещи, заполнявшие сумку, были совершенно новыми.
Женщина купила их в Париже, перед тем, как сесть в поезд, идущий на север.
Ей казалось, что это правильно и даже совершенно необходимо — начинать новую жизнь в новых платьях и босоножках, словно в новой шкурке, натянутой взамен покинутой, старой.
Теперь она занималась душой, которую, к сожалению, невозможно было обновить с той же легкостью.
Но душа была жива и потому медленно, но неуклонно возвращалась к жизни.
Оказалось, что этому очень способствуют долгие прогулки вдоль моря, по пустынному пляжу, растянувшемуся на километры.
Свежий ветер Атлантики, налетая, путался в волосах и заполнял легкие чистым, прохладным дыханием.
Ветер казался целебным.
Он проветривал душу.
Уносил прочь клочья скорби.
Взамен приходила легкость, и новая жизнь распахивалась вдали, у самого горизонта, прозрачная и светлая, пронизанная лучами сдержанного нормандского солнца, как небо над водами Ла-Манша.
Она гуляла целыми днями, и оставалась в отеле только в непогоду — когда над морем буйствовал холодный, злой ветер, взбивая волны и теребя тучи, из которых сразу же начинал накрапывать мелкий дождь, унылый и нудный.
Тогда она приходила завтракать на террасу отеля и задерживалась там до обеда.
Читала книгу, или просто сидела в глубоком плетеном кресле, придвинув его к самым перилам, так, чтобы перед глазами простиралась только поверхность воды.
Серая.
Вздыбленная.
Придавленная сверху низким, свинцовым небом.
В тот день дождь зарядил еще ночью.
Мир проснулся мокрым, холодным, и от того, наверное, удручающе неприветливым.
На террасе было пусто.
В такую погоду постояльцы предпочитали завтракать в теплых номерах, и только угрюмый старик, нахохлившись больше обычно, сидел за столиком в глубине террасы.
Разумеется, этот был именно тот столик, который он облюбовал в первый же день пребывания здесь.
И, с той поры — неизменный.
Женщина же, напротив, этим утром изменила своей привычке, и устроилась подальше от перил, что было неудивительно — ветер то и дело швырял на террасу полные пригоршни дождя.
Она дождалась, пока официант налил ей кофе из большого хромированного кофейника, и, отхлебнув горячей ароматной жидкости, раскрыла книгу.
Она всегда завтракала так: уткнувшись в книгу, отламывала кусочки горячего круассона, и отрывалась от чтения, чтобы сделать глоток кофе.
Женщина совсем не следила за временем.
Это было несложно жизнь в отеле, да и во все городке текла плавно, никто никуда не спешил. Здесь не принято было беспокоить людей без особой нужды, и уж тем более никому в голову не пришло бы торопить человека, коротающего время за чашкой кофе.
Потому, наверное, она очень удивилась, ощутив вдруг чужое присутствие: кто-то близко стоял за спиной.
Первым вспорхнуло в сознании самое простое объяснение, но оно, как раз, и было, удивительным.
«Официант? — подумала женщина. — Но почему, зачем? Мне ничего не нужно»
Потом она обернулась, медленно, не слишком доверяя смутному ощущению, готовая легко согласиться с тем, что оно было обманчивым. Ей просто почудился кто-то.
Но оказалось — нет — не почудился.
За спинкой кресла, почти что, облокотясь на него, стоял старик. Вдобавок, он еще склонился над ней, смешно вытянув дряблую шею, словно высматривая что-то на столе.
Когда она обернулась, их лица оказались очень близко, и едва не соприкоснулись.
Она остро почувствовала его запах — запах чистой, опрятной старости, хорошо знакомый ей с той поры, когда маленькой девочкой — несколько лет кряду — провела в доме деда. Это был запах лекарств, смешанный со слабым ароматом старомодного одеколона.
Его глаза были они неожиданно глубоки, темны, смотрели внимательно и не по-старчески остро.
— Вы, что же, читаете по-русски? — требовательно спросил старик, ни мало не смущаясь тем, что подглядывал в чужую книгу, и был застигнут.
— Я — русская
Старик распрямился.
Но не отступил ни на шаг.
И не отвел глаз.
Однако, молчал, словно, вдруг глубоко задумался над услышанным.
Тогда заговорила женщина
— Вы — тоже?
— Я там родился. Но это было очень давно.
— Долго не живете в России?
— Долго. Намного дольше, чем жил.
— С начала века?
— Вы имеете в виду год одна тысяча девятьсот семнадцатый?
— Ну, семнадцатый, восемнадцатый… двадцатый….
— И двадцать первый, и даже двадцать второй… Они ведь опустили занавес только в тридцатых. Все едино — начало было положено в семнадцатом. Нет. Я не принадлежу к первой волне, хотя мог бы, наверное. Родители бежать не захотели, аябыл слишком мал — родился в двенадцатом году. В Киеве.