Выбрать главу

«А нам можно? — спрашивал Макс с беспокойством. — А нам хватит?»

Очень он боялся, что окажемся мы несостоятельными, и посадят нас обоих в тюрьму, и мама с папой никогда больше нас не увидят.

Как-то вечером, вернувшись, мама взяла у Максимки его покупку — как сейчас помню, дешевые черно-белые фотографии города Таллина, склеенные в гармошку, — и что-то долго ее рассматривала, отойдя к настольной лампе, и по ее опущенным плечам, по наклоненной голове мне было видно, что она плачет. Маму очень тяготило то, что наши, как говорили в старину, обстоятельства иначе как стесненными назвать было нельзя. Будь ее воля — она превратила бы в праздник каждый наш день. Я сказал ей вполголоса, чтоб Максимка не слышал: «Мама, все в порядке. Да все в порядке, ну что ты?»

Мама вздохнула и вытерла слезы. Она хотела обнять меня за плечи и, может быть, даже поцеловать, но я отстранился: после всяких там объятий-поцелуев мне всегда становилось неловко, надо было быстро-быстро говорить что-то неестественно бодрым и прочувствованным голосом, а этого я не умел.

Как и многие подростки, я судил свою маму свысока, снисходительно признавая за нею право на слабости. Я считал, что на работу она вышла совершенно напрасно — просто устала от семьи и детей. Но ведь нужно же было правильно планировать свою жизнь: квалификацию она давно утратила, работала не по специальности, простой лаборанткой, и это доставляло ей лишние огорчения. Вдобавок три раза в неделю после работы она оставалась «на самодеятельность». Всем нам, и Максиму в том числе, было известно, что в юности мама мечтала стать певицей, и голос у нее был, красивое сопрано (я слышал не раз, как она пела, укладывая на ночь маленького Максимку), но помешала война, потом мое рождение, и папа вовремя не поддержал, не отнесся с пониманием, а в довершение всего родился Максимка.

Все мы поэтому были перед мамой не правы, и теперь она пыталась наверстать упущенное — вроде как бы в укор нам троим и в то же время чувствуя себя виноватой. «Да ну, связалась на старости лет! — говорила она, нервно смеясь, в ответ на наши расспросы. — Сама теперь жалею». Но оставалась на свои «клубные дни». И дома больше не пела — во всяком случае, для нас. Я только по случайным обмолвкам мог судить, что там, на службе у нее, готовится какой-то юбилейный концерт и мама будет петь на этом концерте романсы Варламова. Иногда, забывшись во время стирки, мама тихонько пробовала голос: «Отчего, скажи, мой любимый серп, почернел ты весь, что коса моя?» — и тут же умолкала, как только догадывалась, что кто-то прислушивается.

Эта путаница в словах между серпом и косой представлялась мне несуразной, да и откуда мама, всю жизнь прожившая в городе (если не считать эвакуации в Среднюю Азию), — откуда мама могла знать о серпах и о косах? Про себя я твердо решил, что на этот концерт не пойду, притворюсь больным, если не придумаю ничего поумнее. И, как будто искупая вину перед нами, всякий раз после «клубного дня» мама приносила поздно вечером что-нибудь хорошее для нас с Максимкой, и непременно очень много: то большущий кулек черешни, то, например, полкило пастилы. А вы знаете, что такое полило пастилы — не теперешней, которая неизвестно почему стала тяжелая и сырая, а настоящей, легкой, суховатой и мягкой одновременно? Это ж целая гора пастилы!

— Ну, транжира, ну и транжира! — ворчал я, чувствуя себя очень старым и мудрым. — Куда нам столько? Все равно Макс уже спит, а до завтра она зачерствеет.

— Молчи, дурачок, — конфузливо смеясь, отвечала мне мама. — Хорошего должно быть много!

Какие это были золотые слова… И как я был жесток и несправедлив к своей маме.

2

В тот день, когда эта история началась, я проснулся поздно, что-то около девяти, и мама уже давным-давно уехала на работу. Был «клубный день», и я не торопился вставать: чем позже поднимется мой братец, тем дольше он будет буйствовать вечером, и, может быть, укладывать его достанется маме.

Стояла середина июля, в мое окно било яркое солнце, в квартире нашей, двухкомнатной, новенькой, — мы два года назад ее получили, и она все еще нам казалась огромной, — в квартире стояла особенная, пустая и чистая тишина, такую тишину оставляет тот, кто встал раньше всех и ушел из дому на цыпочках.