— Здравствуй, Григорий.
— Здравствуй, папа.
Он похудел и вроде стал поменьше ростом, пощуплее в плечах, лицо его потемнело от дорожной небритости и осунулось.
— Что-то мне глаза твои не нравятся, — сказал папа. — Тебя никто не обижал?
— Ну, что ты, — ответил я.
В юности нам кажется, что взрослые легко удовлетворяются такими ответами, и привыкаем этим пользоваться, даже любя: гораздо проще ведь отмахнуться, чем объяснять. «Ай, мелочи все это, там-потом разберемся». При этом нам невдомек, что «там-потом» может никогда и не наступить. А взрослые просто не хотят быть навязчивыми («Делись, ну, сейчас же делись!»). И тоже ждут этого самого «там-потом», с горечью осознавая, как истекает отпущенное время общения.
— Достается тебе? — помолчав, спросил папа.
— Да нет, мы с Максом ладим, — опять отмахнулся я и для верности обратился к братишке: — Верно, Макс?
— Верно, — отвечал Максимка, ползая у наших ног и даже не поднимая головы.
У этого человека была счастливая особенность: ему нравилось все, что ему дарили.
А на папе был потертый на рукавах и на лацканах какой-то мальчишеский пиджачок, совсем не дорожный — напротив, самый что ни на есть парадный, поскольку другого, лучшего, у него не было. «Самоделкин…» Это пренебрежение к своему внешнему виду казалось мне неправильным: зачем же ронять себя в глазах людей, которые встречают по одежке? Ты пренебрегаешь собой — и другие будут относиться к тебе с пренебрежением. Время от времени я с горестным недоумением задумывался: неужели его боятся там, на объектах, в этом-то пиджачке? Нет, я буду жить не так, я буду жить совсем по-другому.
Мне папа привез игольчатую авторучку — чудо техники по тем временам. «Лучше бы пиджак себе купил», — подумал я и тут же бросился ее заправлять, но оказалось, что она уже заправлена зелеными чернилами и пишет ровно и гладко. Почему, собственно, зелеными? А почему некрашеные игрушки? Наш папа просто не мог допустить, чтобы эта великолепная ручка писала фиолетовыми, чтобы Максимкины игрушки были ординарно раскрашены… Такой уж он был человек.
— Ну, готтентоты, — сказал папа, — теперь объясняйте мне, где это вы шастали под дождем.
— Мы в гостиницу ездили, — быстро ответил Максимка, не считаясь с моим старшинством.
Он сидел на полу у моих ног, и я спрятал за спину руки — так велико было искушение стукнуть его по макушке.
— Так, — сказал папа и сел на мою тахту, — отличная новость. Ну, выкладывайте, что у вас за дела в гостинице.
Видимо, Максимка уловил мое, мягко говоря, неодобрение. Он поднял голову, укоризненно посмотрел на меня («Эх ты!») и, демонстративно дудя, покатил свой паровозик на кухню.
По логике ситуации я должен был немедленно рассказать обо всем папе. Но чем он мне мог помочь? Я точно знал: он сразу же отправится к участковому Можаеву, а Можаеву вовсе не улыбается открывать на своем участке «дело о пропавших клипсах», и что я от этого выиграю? Мне будет строго-настрого запрещено продолжать розыски, и я навсегда останусь в глазах стольких людей бездарным вралем. Нет, этого я не мог допустить, тем более что в голове моей начал смутно просвечивать новый план… Воображаю, как замахали бы руками на меня взрослые, если бы я рассказал им об этом плане.
А папа терпеливо ждал.
— Ну, — негромко сказал он после паузы, — случилось что-нибудь? Говори, не бойся.
Я стоял у своего стола вполоборота к нему и делал вид, что поглощен созерцанием подаренной самописки. Вот она, логика взрослых: ну почему сразу «случилось»?
— Да нет, — небрежно ответил я, — тут к Ивашкевичам приехал один из Ленинграда, Рита к нему в гостиницу ездила, ну и мы заодно прокатились.
Порою сам себе удивляешься: столько мелких и быстрых расчетиков происходит в голове почти мгновенно. Я не успел даже осознать, что я произнес, а уже почувствовал, что сказалось именно то, что мне было нужно. Я рассчитывал на то, что наш папа к чужим делам нелюбопытен, он удовлетворится одной-единственной фразой, а Максим, если его не расспрашивать, сам рассказывать не станет. Да и кто поверит его лепету о диверсантах, которых мы с ним якобы ловили? И потом — простите, а разве я кого-нибудь обманываю? Просто не хочу попусту волновать.
И вот с этой-то последней, не сразу явившейся, мотивировкой и оформилась окончательно моя ложь. Разумеется, я и раньше обманывал папу по мелочам, но тут была именно настоящая ложь: он меня спрашивал, а я говорил ему заведомую неправду.
Папа взглянул на меня, и, наверное, что-то в моем спокойном лице ему не понравилось.