И каково же было разочарование двух подлецов, когда в квартире, которая, по их понятиям, должна была ломиться от ценностей, не оказалось ничего, достойного выноса. Простенькая мебель, ношеная одежда — все это было не то. Ведь Женька — я его знаю — мог в своих рассказах загромоздить квартиру золотыми куль-обскими вазами, засыпать ее изумрудами и сапфирами, оклеить письмами Ферма и рисунками Дега. И вдруг — ничего, пустые беленые стены, даже старушкины бумаги — и те куда-то девались. Слепой от бешенства, Кривоносый метался по квартире, а Коновалов, не спуская глаз с Маргариты, время от времени давал ему инструкции по телефону (его звонки слышала девушка с четвертого этажа). Мне почему-то кажется, что Кривоносый присматривался к бабушкиным настольным часам («С паршивой овцы — хоть шерсти клок»), но Коновалов запретил ему даже думать об этом: на таких единичных предметах и засыпаются.
Я застиг Кривоносого в тот самый момент, когда он, обескураженный и злой, собирался покинуть квартиру. Этим, наверное, и объясняется таинственный «эффект пропавшего зеркала»: таким опустошенным был взгляд Кривоносого, что у меня в подсознании осталось впечатление пустоты и раззора. Воображаю, как он в эту минуту меня ненавидел. Ненавидел — и боялся. А Коновалов ничего не боялся. Как объяснил мне позднее уже взрослый Максим, Коновалову вообще ничто не грозило, даже на мои показания плевать он хотел. Именно поэтому он так свободно разгуливал по городу, хотя, по логике ситуации, после неудачного ограбления (нет, поправляет меня Максим: после попытки ограбления) ему полагалось бы исчезнуть, залечь в берлогу. Меня, как шпендрика, Коновалов в расчет не брал: единственное, что его волновало, — это слабые нервы его напарника. Он вовсе не считал себя преступником (подумаешь, дело какое — избавить старуху от отягощающих ее бумаг!) и уж тем более не считал себя ни подлецом, ни дураком. Откуда мне было это знать? Мне, никогда в глаза не видевшему ни одного преступника? Мне, самонадеянному мальчишке, который возомнил, что, ежели он не глуп, то все остальные должны падать перед ним ниц.
ЧТОБЫ УМНО ПОСТУПАТЬ, ОДНОГО УМА МАЛО.
Вот, пожалуй, и все, что я хотел рассказать. Да, еще. Совсем недавно на станции техобслуживания «Лад» я услышал: «Маркиз! Мавританская морда! Не узнаёшь?» Это был Толец Нудный. Грузный, внушительный, с седыми висками и двойным подбородком, в очках, он смотрел на меня из окошка своих «Жигулей» и радостно улыбался. По улыбке я его и узнал: улыбке всегда было тесно в его тонких губах, оттого она выходила чуть-чуть кривоватой. Мы поехали к Женьке Ивашкевичу и хорошо отпраздновали нашу встречу. Женька, нечесаный и заспанный после ночного дежурства (он работал грузчиком в универмаге), встретил нас без особого энтузиазма, за столом начал строить из себя романтика, бросающего вызов жизни, осыпал нас с Тольцом несправедливыми упреками («Конформисты, прилипалы, чинуши!»), но потом расслабился, заблагодушествовал, мы повспоминали наши детские шалости и любови…
«А ведь ты за Риткой ухлестывал?» — лукаво подмигивая, сказал мне Женька. Я решительно опроверг это возмутительное и порочащее меня утверждение. «Ладно, дело прошлое, — великодушно простил меня Женька. — Рита тоже говорит: ну его, он весь из благополучной семьи, куда нам до него, незапятнанного!» Вспомнили мы и эту давнишнюю историю, которую я взялся рассказывать, да все никак не доберусь до конца: слишком много в ней оказалось замешано живых людей, о которых мне хотелось поподробнее рассказать. Собственно, и задумана была эта повесть после нашей недавней встречи у Женьки Ивашкевича. «А чего? Напиши все, как было, — разрешил Женька. — Маргарита тоже говорит: пусть напишет, если посмеет».
Я и написал, как посмел.
Вы спросите: а Тоня? А что ж Тоня. Мы так и не сдружились с ней больше. Мы отстранились друг от друга с тем, чтобы встречаться почти ежедневно в течение доброго десятка лет, чтобы взрослеть на глазах друг у друга и чтобы без стыда и смятения вспоминать об этих июльских днях 195… года, когда мы были так близки. Тоня рано пошла работать, как и обещала, она стала красивой взрослой девушкой и больше не смотрела умоляюще на меня, когда проходила мимо. По правде сказать, я тосковал по этому тревожному взгляду и недоумевал: неужели все так быстро забывается? Совсем недавно мы стояли друг против друга в покосившейся кабине, и Тоня шептала: «Гриша, Гришенька, Гриша», как не шептал мне больше никто. Все мне кажется, что в тот телефонный вечер была она в желтом и голубом, хочется думать, хоть я и понимаю, что этого быть не могло. Больше я не видел на ней никогда этого сшитого за одну только ночь наряда: сгорело голубое и желтое, вспыхнуло и сгорело за один раз, как светлое чистое пламя.