плату, «заставив поверить, что торговля идет плохо ... Ежели же она улучшится, [труженики] этого никогда не заметят». Разве же штуки ткани, что они поставляют, не уходят за моря, в страны дальние и лежащие вне их поля зрения? Что они там могут увидеть, эти горемыки, работающие день и ночь? А потом, у них и есть-то один только выбор: «эта вот работа или никакой работы».
Другой небольшой, [но] многозначительный факт: инцидент 1738 г. привел к публикации в 1739 и 1740 гг. памфлетов, которые были делом не рабочих, а радетелей, желавших восстановить гармонию. Ежели в ремесле все идет плохо, то не происходит ли это по причине иностранной, в частности французской, конкуренции? Конечно, работодатели должны были бы изменить свое поведение, но в конце концов нельзя же «заставлять их разоряться, как то, к несчастью, со многими из их числа приключилось на протяжении последних нескольких лет». В конечном счете все это очень ясно. Позиции по обе стороны барьера обрисованы четко. А барьер определенно существует. И он будет только укрепляться с нарастанием волнений в XVIII в.
ПОРЯДОК И БЕСПОРЯДОК
145
Laslett P. Un Monde que nous avons perdu. 1969,p. 172—173. Vierkand A. Die Stetigkeit im
Kulturwandet.1908, S. 103: «Чем менее человек развит, тем более склонен он терпеть эту силу традиционной модели и ее наставления»
(цит. в кн.: Sombart W. Le Bourgeois,p. 27). Но кто объяснит насильственный характер народных движений в России?
Тем не менее эти волнения были локальными, ограниченными небольшим пространством. Некогда — в Генте с 1280 г. или во Флоренции в 1378 г., во время восстания чомпи,— рабочие движения тоже бывали ограниченными; но город, где они вспыхивали, сам по себе был автономным мирком. До цели было рукой подать. Напротив, жалобы лионских рабочих-печатников в 1539 г. были направлены в Парижский парламент. Следует ли думать, что с этого времени территориальное государство в силу самой своей протяженности и вытекавшей отсюда инертности заранее ограничивало, изолировало, даже блокировало эти точечные бунты и движения? Во всяком случае, такая фактическая распыленность одновременно и во времени и в пространстве усложняет анализ этих многочисленных совокупностей, «семейств», событий. Их нелегко ввести в рамки общих объяснений, картина которых пока еще скорее воображаемая, нежели установленная.
Воображаемая, потому что беспорядок и существующий порядок относятся к одной и той же проблематике, и спор сразу же расширяется сам собой. Существующий порядок — это одновременно государство, основы общества, культурные рефлексы и структуры экономики плюс бремя многосложной эволюции всего их множества. Питер Ласлетт полагает, что общество быстро развивающееся требует более жесткого порядка, чем обычно; А. Фирканд утверждал, что общество диверсифицированное оставляет индивиду большую свободу действий, следовательно, благоприятствует возможным в будущем требованиям 145. Эти утверждения общего характера вызывают у нас скепсис: общество, удерживаемое в руках, не эволюционирует как ему угодно; диверсифицированное общество зажимает индивида с десяти сторон сразу; можно опрокинуть одно препятствие, но остальные возвышаются по-прежнему.
==509
Coornaert E. Les Corporations en France avant 1789.10e éd. 1941, p. 167. 147 Ibid.,p. 168—169.
Бесспорно, однако, что любая слабость государства — какова бы ни была ее причина — открывала дверь волнениям. Само по себе брожение достаточно наглядно свидетельствовало об ослаблении власти. Так, во Франции очень бурными были 1687— 1689 гг. и в не меньшей степени 1696—1699 гг. 146 При Людовике XV и Людовике XVI, когда «власть начинает ускользать из рук правительства», во всех городах Франции, какими бы малозначительными они ни были, происходили свои «бунты» и свои «крамолы». Париж с его более чем шестьюдесятью мятежами занимал первое место. В Лионе яростные движения протеста вспыхивали в 1744 и 1786 гг. 147 Признаемся все же, что как в этом, так и в иных случаях политическое и даже экономическое обрамление дает самое большее лишь начатки объяснения. Для того чтобы преобразовать в действие то, что было эмоцией, социальным беспокойством, требовалось обрамление идеологическое, какой-то язык, лозунги, интеллектуальная причастность общества, которых обычно недоставало.
Например, вся революционная мысль эпохи Просвещения была обращена против привилегий праздного класса сеньеров и во имя прогресса защищала активное население, в том числе купцов, мануфактуристов, прогрессивных земельных собственников. В этой полемике привилегии капитала как бы незаметно ускользали. Во Франции в основе политической мысли и социального поведения в XVI—XVIII вв. лежал именно острый конфликт между монархией, дворянством шпаги и представителями парламентов. Он обнаруживается в таких разных и противоречивых идеях, как идеи Пакье, Луазо, Дюбо, Буленвилье, Фонтенеля, Монтескье и других философов Просвещения. Но о денежной буржуазии, восходящей силе этих столетий, в таких спорах как будто забыли. Разве не любопытно видеть в наказах депутатам Генеральных штатов 1789 г., представляющих как бы [мгновенную] фотографию коллективного образа мышления, неприкрытую ненависть к привилегиям дворянства, тогда как относительно королевской власти и капитала, напротив, сохраняется почти полное молчание?
Если потребовалось столько времени, чтобы привилегии капитала — факт, вполне установленный для того, кто, обладая современным образом мышления, просматривает документы прошлого,— предстали именно как привилегии (в общем для этого придется дожидаться промышленной революции), то произошло так не потому только, что «революционеры» XVIII в. сами были «буржуа». Дело было также и в том, что капиталистические привилегии в XVIII в. извлекали выгоду из осознания иных явлений, из революционного разоблачения иных привилегий. Обличали миф, защищавший дворянство (фантазии Буленвилье об «естественной власти» дворянства шпаги, потомков «новой, чистой крови» франкских воинов, «правивших покоренными странами»), нападали на миф сословного общества. И денежная иерархия, противопоставленная иерархии по рождению, сразу переставала выделяться в качестве самостоятельного и вредоносного сословия. Праздности и бесполезности сильных мира сего противопоставили труд, общественную полезность деятельного класса. Несомненно, именно здесь лежит источник, из которого капи-
К оглавлению
==510
• Политика laisser-faire(букв. «непротивления») предполагала полное невмешательство государства в экономику и предоставление совершенной свободы для капиталистического предпринимательства. — Прим. перев.
148 Статья Дзангери (Zangheri R.) в: "Studi Storici",1968, p. 538; Blum J. The Condition f the European Peasantry on the Eve of Emancipation.—"Journal f Modern History",1974.
14Э Marx R. La Révolution industrielle en Grande-Bretagne.1970, p. 19.
"iü Sully. Mémoires, III,p. 107. Было в ходу еще выражение «нищие, попрошайничающие публично»: Variétés,V, р. 129. О hampones(бродягах) в Испании см.: Klaveren J., van. Europäische Wirtschaftsgeschichte Spaniens:., S.187. Anm. 36; об oziosi(праздношатающихся) в Италии см.: Lèpre A. Contadini, borghesi ed pérai net tramonto del feudaîesimo napolitano. 1963, p.27.
тализм XIXв., достигший полноты власти, черпал невозмутимое сознание собственной правоты. Именно здесь зародился образ примерного предпринимателя — создателя общественного блага, олицетворения здоровых буржуазных нравов, труда и бережливости, а вскоре [и] распространителя цивилизации и благосостояния среди колонизованных народов, а также образ экономических добродетелей политики laissez-faire *,автоматически порождающей общественные равновесие и счастье. Еще и сегодня эти мифы вполне живы, хоть каждодневно и опровергаются фактами. А разве сам Маркс не отождествлял капитализм и экономический прогресс прежде чем выявились его внутренние противоречия?