— Это точно, — зубами скрипнул. Отлип от стены и побрел.
— А вот побратим ее все бают, серчает, — донеслось уже в спину от словоохотливой женщины. Миролюба развернуло:
— Кто?
— Да тож, грят, Бог. Не стерпел, что посестра смертного выбрала и все гневается, — наклонилась к нему, в ухо зашептала. — Баят кнеж его на цепь посадил в подземелье, чтобы охолонулся. А чего? Наш Богутар- Младой теперь Богам равен! Как никак Богини муж!
— Каков из себя не ведаешь? — глаз пытливый прищурил на балаболку.
— Так кто ж знает? Я не видала, но баят, одет чудно. А и кнеженка, когда ее Богутар — то привез, чудно одета была — черна вся, в мужеском — не подступись, страх берет. А в спаленке ровно голубка тиха, ручки-то — веточки, белехонька да точена! Красы писанной! Без ума от ее кнеж-то!
Миролюб отпрянул — как пощечину дали:
— Откуда прознала?
— Так обычай таков — в спаленке молодых поутру проведать, убедиться, что сладились и по миру все, что познали друг друга.
— И что? По миру? — сверкнул глазами от гнева.
— Ой, как еще! — заулыбалась. — Ровно голубочки! И дева — по чести — апосля простынь вывесили, все зрили! Свезло нам — а и кнеж голова попался, сметливый да Богами обласканный. А через него и мы!….
Миролюб развернулся: зубы от ярости свело, и пошел к терему кнежа.
Чего лучше в наем напроситься и все не через вторые руки прознать и в темницу наведаться — кто таков есть побратим с Халеной заявленный.
На диво без хлопот в стражники взяли. Позже он узнал, что многие до сечь охочие к лютичам идут в наем. А это тоже приметно было. Но вот про кнежа и кнеженку то же что и в городище баили — что по чести все, полюбовно, что Богутар души в жене не чает, а она в нем. И мало красна да статью велика, тиха и послушна — Богиня едино, Богиня.
Не нравились мужчине эти речи, ведь выходило, что Халена к ворогам перекинулась, отвергла своих, хранительница, мало осиротила, кинула, еще и в душу плюнула открыто с недругом слюбившись. Невыносимо о том думать было, и не верилось вопреки всем словам, даже тому, что сам видел.
Он помнил Халену — женщину, простую, неспесивую, скаженную и безрассудную, но чистую, как вода в ключе, верную и смелую. Не способна была та Халена на такое воровство, что сотворилось. И кумекал Миролюб — а она ли явилась или кто под личиной ее сквернить деву — воительницу вздумал, черное дело замыслил? Если б не это, кинул в сердцах сторону немилую и домой возвернулся.
Ночью молодым шатер раскинули, соболиные плащи постелили.
Богутар в шатер с зельем вошел и понял — вовремя: смотрела на него суженная пристально, изучающе.
— Что это? — выставила подол парчового платья. Мужчина, молча ей кубок подал — чуть не разлила, отмахнувшись.
— От лихорадки отвар, — молвил, понимая, что придется видно силой влить, иначе устроит воительница побоище. Немного и вовсе в себя придет — потеряет он ее. Зажал, и как не трепыхалась, выпить заставил, и держал, руками своими спеленав. Зашипела вскинувшись:
— Убью скота! Вспомнила я тебя! Убери руки!
— Т-сс, люба моя.
Халена притихла для виду и, как только он хватку ослабил — в челюсть снизу въехала кулаком — зубы клацнули. Мужчина волосами тряхнул, искры из глаз вспыхнувшие от удара гоня и, оказался на плаще, лицом вниз — руку ему Халена так завернула, что снова искры из глаз посыпались, но смолчал, только зубы до боли стиснул. Негоже мужу под бабой выть.
— Дальше что? — прохрипел.
— Кирилл где?! — процедила ему в ухо. А в голове звон уже пошел, туман плыть начал, слабостью одолевая. Противилась как могла, гнала его, но хватка ослабевала. Богутар вывернулся, перехватил ринувшуюся из шатра женщину. Зашипела, ногами забила и стихать начала.
— Тише, лапушка, тише, — зашептал на ухо. Дернулась и притихла. Мужчины волосы ей огладил, в лицо заглянул: опять в глазах пусто. — Вот и славно, лапушка, вот и ладно. Горда ты, голубка моя, все смириться не можешь, что муж тебя смертный взял? Что ж тут поделать, любушка? Прости уж меня. А в остальном, разве ж плох?
Платье ей расстегнул, снял и свои одежу прочь, прижал к себе Халену, грудью к груди, на себя усадил, в лицо заглянул, ладонями его оглаживая:
— Чем плох-то лапушка? Али обидел? Аль не люблю, не милую, не бережу? Сколь уж оженены, а ты все как из дурмана выходишь и зришь как на не родного. Неладно то, любушка, обида меня берет — ведь все для тебя, лапушка, все, слово молви!
Губ ее коснулся, впился жарким поцелуем и застонал — сколь не милует, а все мало. Али дурман, что ей спаивает и ему передается? Но как же любить-то ее сладко! Оглаживал и целовал, себя потеряв. Дурман, едино дурман, но сил нет его отринуть, лучше кануть в нем, в ней, но с ней!
Уложил на себя, ласкал, в волосы зарывшись:
— Привязался я к тебе, как собака, — шептал, дурея от запаха ее волос, от тела нежного, податливого. — И ночь, и день ты для меня, любушка, сердце мое…
По утру только зорька занялась, на коней сели. Ближе к Полешу опять Халене зелья споил, а там уж и град показался. В батюшкиных хоромах проще будет. До осени здесь она останется, Хольгу ей привезут.
С коня у крыльца слез, на ноги Халену поставил, обнял крепко и уставился на отца, что наверху стоял, свысока невестку оглядывал. И усмехнулся в усы, на сына глянув:
— Знамо такое масло коту приглянется.
Богутар улыбнулся — отлегло — принял батюшка невестку. И повел любу к нему, встал, ближе выказывая.
— Хороша, что уж. Только квелая.
Богутар шире улыбнулся, взгляд хитрым стал. Поцеловал жену в висок:
— Надобно так. Горяча попалась.
— Нуу, птицы полета высокого завсегда горделивы. Пока крылья не пообламаешь, землю не познают, — хмыкнул. — Надолго? — на сына уставился.
— Миряне гневаются.
— А ты как думал? Ха! А и пусть их. Рот-то разевали, а в рот не положили, кто ж виновен? Ты по уму все сотворил, слышал, так куда собачиться? Жена она тебе — слажено.
— Не верят. Дары им богатые за нее послал — вернули порубленными, людей моих изувечили и осрамили.
— Мирослав лютует. Ясно, что ж, и ты б взлютовал таку красу у тебя уведи, — хлопнул сына по плечу. — А ты горазд умом, выше меня встал. Брюхата уже али нет?
— Не ведаю еще.
— Ты торопись с этим. Дитя-то любую бабу по рукам ногам совьет и крепче-крепкого повяжет. Ну, идем, с дороги-то отдохнешь, вина выпьешь. А и с Рольхаальдом поговоришь.
— Здесь он?
— Здесь. К вечеру явился — к тебе шел, а ты и вот он. Ну, и добре.
В дом пошли, в зале за столом усатый, бритый на лысо мужчина сидел. Баранью ногу глодал. Увидел племянника, бросил ее в подливу, руки о юбку прибежавшей с вином служанки вытер и, полный кубок вина себе налил:
— Ну, здрав будь, племяш.
— И тебе здравия, — улыбнулся. Халену за стол усадил, рядом сел обняв ее, и на дядьку пытливо смотрит. Тот губы пожевал, вино прихлебывая, пытливый и неприятный взгляд с женщины не спуская.
Хлопнул кубок.
— Как это ты ее охомутал?
Богутар улыбнулся, расслабился и вина себе и Халене налил.
— Мешкать не стал. Сама в руки приплыла, я не отказался.
— Ну, да, — усмехнулся, недобрым взглядом женщину охаживая. — Я б встретил — походной девкой у меня стала, под телегами с моими воинами валялась.
"А ты что сделал?" — уставился зло на Богутара, но тот в ответ взгляда не отвел:
— Бесчестить Богиню много ума не надо, а я сам поднялся и род мирян ослабил, защиты их лишил. И веры у них теперь никому не будет. А и против меня не пойдут. Как затяжелеет — наши сыны и нашей и их землей владеть станут, выше них только Ярило будет.
— Далеко зришь, — оценил Рольхаальд подумав. Взгляд чуть изменился, не колол и не давил уже. Покрутил опустевший кубок, еще вина налил и кивнул. — Горазд, хитро.