Но так это было ровно до тех пор, пока длилась первая молодость с ее природным избытком здоровья. Как только этот природный избыток стал заканчиваться, Иван ощутил, что даже не слишком серьезная попойка имеет для него не только физические, но и какие-то другие последствия. Утренний взгляд на мир оказывался отмечен не одной лишь головной болью, но и странным сдвигом сознания. Он был не очень объясним, этот сдвиг, но очень ощутим: все становилось призрачным, каким-то… несущественным, и сосредоточиться на таком вот несущественном мире казалось не только невозможным, но и ненужным.
Тогда-то Иван и понял, почему хорошая интеллектуальная форма для постоянно пьющего человека невозможна, и исключил это занятие из своей жизни. То есть мог, конечно, выпить рюмку-другую, но – это он знал точно – мог и не выпить.
Стоило ему подумать, что придется провести ближайший час, а то и больше с людьми, которым мир всегда представляется несущественным, как настроение у него тотчас испортилось. Наступил тот душевный дискомфорт, который сопутствовал каждому его появлению в маминой мастерской и шире – каждому погружению в ее жизнь. Погружаться на дно Ледовитого океана было значительно легче.
Мастерская была просторна, как танцевальный зал. Это ощущение усиливалось оттого, что в ней почти не было мебели. Мамина кровать и платяной шкаф стояли за расписной ширмой, а на все остальное пространство приходилось три-четыре венских стула, выкрашенных в разные цвета. Тем, кому стульев не хватало, предоставлялась возможность сидеть на коврах – среди них были даже туркменские, купленные мамой когда-то за бесценок по случаю, – или просто на полу; вряд ли кому-либо из здешних завсегдатаев или случайных гостей это казалось обременительным.
Большинство маминых картин сегодня были почему-то повернуты лицами к стенам. Впрочем, Иван и так их помнил. В основном это были портреты, и у людей на них были странные глаза – прозрачные, с просвечивающими сквозь них разнообразными пейзажами. Когда он был маленький, то боялся этих людей: ему казалось, что это призраки. Страх увеличивался тогда еще и тем, что он был уверен, что мама нарисовала их всех с натуры. О том, как могли происходить встречи его мамы с призраками, в детстве он старался не думать. А теперь то давнее старанье вызывало у него улыбку, как вызывают ее все детские страхи.
Появление пирога не вызвало у собравшихся восторга – так же, как и появление Неллиного сына. Куски разобрали с блюда машинально, а с Иваном едва поздоровались; разговор при этом не прервался. Кажется, маму расстроило такое равнодушие – то ли к ее сыну, то ли, вероятнее, к ее кулинарному изделию. Ивана же оно нисколько не задело. Он успел ухватить кусок пирога и вдумчиво жевал его, стоя у двери и рассеянно оглядывая гостей.
Впрочем, если маму что и расстроило, то выказывать этого она не стала. Она отошла в угол, где несколько человек кружком сидели на полу, рассматривая какую-то композицию, которая стояла в центре этого неначерченного круга.
Ивану показалось, что композиция сделана из пластмассы и проволоки. Во всяком случае, именно на проволочные нити, протянутые между двумя пластмассовыми палками, были нанизаны многочисленные и, похоже, тоже пластмассовые ноги, руки, уши и еще какие-то части тела – плечи, кажется. Руки и ноги с ушами лежали также и на полу вокруг этой проволочно-пластмассовой рамки.
– Части тела – главное, из которого состоит искусство, – говорил молодой человек с потусторонним взглядом.
Он сидел в самом центре кружка, рядом с композицией, и, надо думать, он ее и сделал. В его речи слышен был отчетливый акцент; Ивану показалось, французский.
– А когда ты это понял? – спросил кто-то из кружка.
– Части тела давали мне интерес всегда, – ответил автор композиции. – Я прочитал книгу Ролан Барт «Фрагменты любовной беседы», и он там пишет: «Мы никогда не говорим, что я люблю твое тело, – мы говорим, я люблю твои глаза, руки, ягодицы…» И надо мне сказать, что вся моя работа состоит из фрагментов, как будто маленькая книга. Или как будто жизнь. Ведь жизнь тоже фрагментирована. Так что моя работа – это является символ жизни.
Иван вздохнул. Ягодицы как символ жизни – это звучало свежо. Хотя, тут же подумал он, можно было сформулировать яснее.
«Не жизнь, а сплошная жопа», – так выражал эту мысль моторист Витя Черемной, с которым работали на Северном полюсе.
Всему этому собачьему, в понимании Ивана, бреду внимала девушка, едва взглянув на которую он оживился. Необходимость убивать время в мастерской сразу представилась ему не такой уж и тягостной.