Выбрать главу

Нелли поднялась к себе – на чердак, как говорили здешние завсегдатаи. В ее мастерской было что-то парижское, это не могло не нравиться и нравилось всем. Кроме Ваньки: сына с детства раздражали любые признаки богемности.

«Долго ему пришлось с той девчонкой возиться?» – вспомнила Нелли, открывая входную дверь.

За два дня, проведенные в Питере, она, конечно, забыла, что, уезжая, оставила сына в мастерской. Но зачем ей было держать это в голове? Не в тайге же она его оставила, тревожиться не о чем. Впрочем, если бы и в тайге – Ванька так хорошо умел не просто ладить с действительностью, а управлять ею, что трудно было представить обстоятельства, при которых о нем следовало бы тревожиться. Во всяком случае, когда он в Москве и у него есть крыша над головой.

Таня, правда, не разделяла такой Неллиной уверенности в отношении сына, но почему – не объясняла.

Посередине кровати лежало снятое и сложенное постельное белье. Значит, Ванька ночевал все-таки, менял постель.

«Интересно, дала она ему или нет? – подумала Нелли. – Да ну, конечно, дала. Ему-то!»

Она смутно помнила девушку, из-за которой Ванька остался в мастерской, – так, что-то неказистое, совершенно неприметное. Но если бы и что-то особенное, все равно трудно было вообразить женщину, на которую не произвел бы впечатления ее сын.

«Главное, и не старается ведь нисколько, – подумала Нелли. – Само собой у него выходит. Ну, удивляться нечему. Такая уж ему натура досталась».

Какое впечатление производит на женщин такая натура, как у ее сына, она знала по себе. Если на нее точно такая вот натура произвела впечатление тридцать с лишним лет назад, и до сих пор то впечатление не забыто, то вряд ли женщины разительно изменились за эти годы.

Нелли забрала с кровати белье, мимоходом полюбовалась самой этой кроватью. Нравилось ей, как устроен ее быт! Просто, стильно, без излишеств. Все-таки представления, усвоенные в юности, оказываются самыми прочными. А в ее юности считались ужасной пошлостью вот именно излишества – плюшевые кресла, тахта «лира», торшеры с абажурами.

Время тогда было оголенное, как провод под током, острое, сильное. Нелли скучала о том времени, хотя и горечи в нем тоже было немало.

«В конце концов, горечь ведь потом была, – думала она, пока включала стиральную машину. – А сначала – одно веселье».

Что за подобным весельем с неизбежностью следует похмелье, в юности она, конечно, не думала. То есть просто не знала она этого тогда. Но и теперь, когда тяжесть такого похмелья она знала уже всем своим нутром, всем опытом, – Нелли понимала, что все равно не стала бы изначально учитывать возможность такой тяжести.

Просто жила бы. Как тогда.

Таня жила скучно. Как ни любила Нелька сестру, но не понимать, как скучно та живет, было невозможно.

Ладно раньше, когда Таню не брали ни на какую хорошую работу, потому что их с Нелькой папа, попавший в плен на войне, считался изменником родины. Тогда, конечно, выбирать, как жить, было невозможно – хоть бы как-нибудь выжить. Нелька, которая тогда еще и до восьмого класса не доучилась, готова была и сама устроиться подъезды мыть, да Таня не позволила. Но потом-то, когда папу реабилитировали, и вернули Нельке с Таней родительскую квартиру в Ермолаевском переулке, и они наконец переехали из комнатки в коммуналке у Рогожской заставы на Патриаршие пруды, – тогда-то почему же было не придумать для себя настоящую жизнь, такую, чтобы воздух вихрился вокруг?

Но Таня ничего придумывать не стала, а занялась скучнейшим делом: пошла преподавать русский язык. И что с того, что не в школе, а в университете? Стоило Нельке представить, что она с утра до вечера учила бы хоть школьников, хоть студентов склонениям и спряжениям, как у нее даже скулы сводило от скуки. Нет, ни за что!

К счастью, у нее был талант, поэтому скука в ее будущей работе исключалась.

Про Нелькин талант говорили все: и преподаватели в художке, и все знакомые художники, и даже совсем несведущие люди вроде соседки Филатовой, которая выпросила у Нельки натюрморт с сиренью, потому что «такой красоты, как у тебя на картинке, Нелличка, я даже в природе не видала!»

Натюрморт с сиренью Нелька отдала без сожаления, хотя глупых дамочек вроде Филатовой презирала. Красивенькая картинка Нельке была без надобности: она считала, что всякие сирени-розы можно писать только в качестве учебного задания, и предназначены подобные творенья именно для таких, с позволения сказать, ценительниц, как Филатова, которые об одном только и просят художников: «Сделайте нам красиво».

Сирень Нелька написала по памяти. Когда она была маленькая, они с Таней жили в Тавельцеве, от Москвы час на электричке. Отец купил тавельцевскую дачу перед войной, а после войны про нее, видимо, забыли, поэтому отобрали у дочерей доктора Луговского не сразу – Нелька успела провести на ней детство. Потому и написала сирень в два счета, хотя в их унылом дворе у Рогожской Заставы сирень росла чахлая, как сорняк. Память у нее была цепкая, какую и положено иметь настоящему художнику.

У нее вообще все было именно такое, как нужно для художника, и поэтому она с детства знала, что будет художницей, и с детства жила как сама хотела, потому что – зачем же прилаживаться к обычной, как у всех, жизни, если знаешь, что она у тебя будет совсем не обычная и не как у всех?

Впервые Нелька поняла это в художественной школе; ей было тогда лет пятнадцать.

Собственно, ничего особенного не произошло в тот день, когда она это поняла. Нелька просто пробегала по коридору художки и краем уха услышала, как Савва Георгиевич Конушевицкий, преподаватель рисунка, говорит новому, только что после училища, педагогу Вадиму Андрееву:

– Вадим Павлович, могу я попросить вас об одной услуге?

Нелька замедлила бег и пошла чинным шагом. Вообще-то такой темп был ей совсем не свойствен, но очень уж стало интересно, о какой услуге может просить Конушевицкий. Он был старый, лет уже, наверное, пятидесяти, всегда был погружен в собственные мысли и носил зимой и летом единственный свитер, хотя всем было известно, что живет он один и его картины покупают иностранцы, то есть вряд ли ему недостает денег. При взгляде на Конушевицкого приходила в голову только одна мысль: что ему просто не нужно от жизни ничего. И вдруг оказывается, все-таки что-то нужно! Ну как тут не прислушаться?

– Конечно, Савва Георгиевич, – ответил Вадим.

А Вадим этот, кстати, был дико симпатичный и на Нельку поглядывал с особенным интересом. Она отлично различала такой интерес в обращенных на нее мужских взглядах, потому что часто его в них видела и с удовольствием на него отвечала.

– Вы не могли бы сходить со мной в универмаг, или как называется теперь магазин готового платья? Дело в том, что я приглашен на банкет. Мой бывший студент получил Государственную премию, и мне неловко ему отказать, хотя я не любитель подобных собраний. Впрочем, это неважно. Меня беспокоит отсутствие костюма. Ведь на банкет, я думаю, положено являться в костюме. Или я ошибаюсь?

– Наверное, положено, – кивнул Вадим. – И я, конечно, с удовольствием с вами схожу. В ГУМ можно или в ЦУМ. Но вообще-то, Савва Георгиевич, такой человек, как вы, может прийти на банкет в чем угодно.

– Вы так считаете? – обрадовался Конушевицкий.

– Не я так считаю, а так оно и есть. Хоть в рубище, хоть в павлиньих перьях, это не имеет значения. Вы же художник, Савва Георгиевич. Вам можно все.

Вот так вот, значит! Нелька чуть не подпрыгнула от радости. Значит, правильно она догадывалась, что художник – это не только труд, о котором ей беспрестанно твердит Таня, не только вовремя сданные задания по рисунку, не только поступление в Суриковский институт, но и право жить не так, как все! Вот именно право, и дается оно не за заслуги, а уже за сам факт того, что ты художник! И если ты этим правом не воспользуешься, это значит, что ты зарыл свой талант в землю. А зарывать свой талант в землю нельзя, и когда Таня говорит Нельке, что стыдно пропускать занятия в художке ради того, чтобы сбегать в кино с очередным кавалером, она всегда напоминает ей как раз про землю и талант.