Аэций мог часами смотреть на лес, шуршавший за окнами, и только один человек смел вырвать его из задумчивости.
Дезмонда, казалось, никогда не волновало, чем занят учитель. Он один не испытывал и тени того странного чувства, которое отделяло Аэция ото всех остальных. Он видел его в глазах учеников — даже самых близких. Для них он был — время. Для них он был — вечность. Для них он был стволом мирового древа, единый с Интакой и незыблемый, плоть от плоти её и её сердце, но никогда — человек.
Дезмонд смотрел на него иначе. Аэций видел в его глазах тепло, восхищение и любовь. Но это тепло было рукой, протянутой навстречу, а не стеной, отгораживавшей их друг от друга.
С любым другим руку протягивал он сам — потому что никто не посмел бы и слова сказать первым в разговоре с великим магистром. Никто не посмел бы перечить, хоть Аэций никогда и не запрещал спорить с собой.
Дезмонду было плевать. Да, это было самое точное слово — не всё равно, не безразлично, а просто плевать. Он будто бы и не замечал столетий, пролегающих между ними, и от этого Аэцию становилось почти легко. Почти — потому что чем больше энергия Дезмонда хлестала через край, тем более древним он сам чувствовал себя.
Иногда Аэций думал… Вернее, не думал, а чувствовал некую фантомную боль и пытался её осознать.
«Не может быть человек один», — крутилось в его голове в такие минуты, и «один» означало не одинок, а попросту один. Не может быть человек единственным в своём виде, а значит, и он тоже не мог. Но тут же, едва мысль оформлялась в законченную убеждённость, она теряла смысл, потому что новой волной накатывало осознание — он и не был один. Когда-то давно, ещё до того, как родились эти горы и этот лес. Тогда их было девять — и теперь Аэций точно помнил это число. Было — и больше нет.
Эпохи сменяли друг друга, и приходили новые люди, но они всегда были не теми, не такими, как он. Привыкнуть к ним было не легко, потому что никак не оставляла мысль о том, насколько они недолговечны — даже те, кто считал себя бессмертным.
Когда-то давно, когда он привёз людям эликсир, он думал, что сможет исправить это и станет не одинок. Он ошибся. Эликсир не сделал их такими, как он. Он лишь разобщил их, разделил на тех, кто владел им, и тех, кто мог о нём только мечтать. Но такими, как он, люди не стали всё равно.
Аврора… Аврора была почти такой. Не в силу возраста и не потому, что смогла преодолеть человеческую слабость. Просто когда они стояли рядом, Аэций чувствовал, что Аврора смотрит в самую его душу. Это было странное ощущение, когда в тьму его памяти проникал слабый лучик света, и Аврора будто бы заглядывала туда, с любопытством разглядывала покрытое водорослями дно и сдувала пыль времени с остовов погибших кораблей.
Но и Аврора была не вечна. Аэций понял это четыреста лет назад, слушая отчёт Дезмонда, и впервые за долгие века ему захотелось смести со стола бумаги и статуэтки, и заорать. Он мог пережить всё. Он мог позволить упрятать себя в тюрьму на тысячу лет. И он многое мог понять, — но не то, как могла кучка дикарей убить Аврору, самую вечную из людей.
«Какие-то стержни». За одни только эти слова всех, кто касался своими грязными руками Атлантиды, хотелось убить. Они не понимали ничего — как и тогда, много веков назад, когда сгубили девятерых. И вечная, как сам космос, Аврора должна была погибнуть от глупости и недалёкости дикарей.
Дезмонд просил больше не появляться на Земле — Аэций не стал бы делать этого и сам. Он вычеркнул Землю из всех звёздных карт, потому что не хотел ничему учить людей, которые посмели убить Аврору. И тщетно было говорить себе, что они не виновны, что они не ведают, что творят. Тщетно было убеждать себя, что те, кто живёт на Земле теперь, ничего не знали, не знают и не могут знать.
«Они убили Аврору», — только и билось в голове, когда он думал о маленькой планетке на краю галактики, где вершилась когда-то судьба Империи.
И всё равно, не в силах поверить, он тянулся щупальцами разума туда, в глубину космоса, будто мог что-то почувствовать сквозь даль световых лет.
Дезмонд не ошибался. Аврора была мертва. Авроры не было там. Но Аэций всё равно, вновь и вновь, запрещая себе думать о Земле, продолжал смотреть на звёздное небо и отыскивать её среди маленьких крапинок звёзд, чтобы отправить мысленный зов, на который ответа не было и не могло быть. И всегда получал в ответ тишину.
Этой осенью ничего не могло измениться. Она была лишь одной из сотен, таких же точно, погибших давным-давно. Но, снова стоя у окна, он смотрел в темноту и звал.