Показались два вытащенных на берег вельбота, какие используют китобои. Два десятка матросов занимались погрузкой на корабль тяжелых черепах под пристальным наблюдением трех мужчин, которые, расположившись под навесом из тростника и парусины, вели счет трофеям.
— Разрази меня гром! — произнес самый старший из мужчин, великан с длинными усами и спутанной седой шевелюрой, когда негр остановился перед ним и показал ему подарок — пленника, заставив того поднять голову, невзирая на его упрямое сопротивление. — Где ты его откопал, Мигель?
Негр неопределенно махнул рукой в сторону высокой части острова.
— Я обнаружил его спящим в расселине, капитан, — сказал он. — Дурень, должно быть, принял меня за «живого мертвеца», гаитянского «зомби», которого ему прислал бог вуду. Он, как я понял, все ночь занимался жертвоприношением и колдовством. Думаю, он пьян. Или свихнулся.
Старик недоверчиво покачал головой, медленно обошел вокруг пленника — как тот час назад обошел вокруг негра, — а затем отчетливо проговорил:
— Нет. Не думаю, что это сумасшедший. Я уже о нем слыхал. Игуана Оберлус, рыжий гарпунщик. Ты ходил с капитаном Харрисоном на «Старой леди II», верно? А до этого с Пойэно на «Династике»? Мне про тебя порассказали, — прибавил он. — Бунтарь, пьяница, игрок, задира и убийца. И наполовину колдун, как я понял. Настоящее исчадие ада, страшнее всех демонов, вместе взятых. — Он снова уверенно покачал головой. — Нет, ты не сумасшедший. Ты жуткий пройдоха, способный в одиночку взбаламутить смирную команду.
Остальные постепенно оставили работу и с любопытством приблизились — поглядеть на оборванного и мерзкого урода, пойманного Мигелем. Большинство матросов невольно морщились от отвращения, тогда как Оберлус отворачивался, опустив голову, пытаясь избежать взглядов в упор. Ему это не удавалось, поскольку время от времени чернокожий гигант, захвативший его в плен, с силой дергал его за густую рыжую шевелюру, вынуждая его выставить физиономию напоказ.
Капитан долго молчал, раскуривая почерневшую изогнутую трубку и давая самому себе время подумать. Когда его размышления, судя по всему, привели к желаемому результату, он раздвинул губы, обнажив два желтоватых сточившихся клыка, что должно было означать сардоническую улыбку.
— Так-так! — произнес он, пуская дым прямо ему в лицо. — Поглядим… Тебе не хуже моего известно, что в этой части света занятие колдовством карается смертью, а я, в силу своего положения, облечен достаточной властью, чтобы прямо сейчас отправить тебя на костер… — Он сделал длинную паузу, чтобы Оберлуса объял страх, который он постарался ему внушить. После чего продолжил прежним тоном: — Однако, принимая во внимание, что большим наказанием будет, как мне кажется, если приговорить тебя терпеть собственное существование, нежели сделать из тебя шкварку, приговариваю тебя к пятидесяти ударам кнутом и конфискации всего имущества в качестве компенсации за причиненное нам беспокойство. Боцман! — обратился он к тощему человечку со злобной физиономией. — Немедленно исполняйте приговор!
•
Когда он пришел в сознание, далеко-далеко в небе стояла луна, прикрывающаяся тучей.
Его бросили на песчаном берегу, и все тело его, превратившееся в одну сплошную рану, горело огнем. Палач словно развлекался тем, чтобы его кнут не оставил нетронутым даже сантиметра кожи на теле жертвы, — и вот теперь Оберлус чувствовал, как по истерзанной спине бегают крабы, питаясь вырванными лоскутами кожи и плоти.
Он стряхнул их и кое-как пополз к воде — очень медленно, закусив губу, стараясь не выть от боли, — чтобы погрузиться в море и слегка промыть бесчисленные раны — тогда они затянулись бы под действием соли.
В этой бухте, за которой отныне и навеки закрепилось его имя, он провел три дня и три ночи, не имея сил, чтобы вернуться в свое убежище, — несмотря на то, что в полдень мириады мух, размножавшихся вокруг тюленьих колоний, слетались, чтобы присосаться к его гноившимся ранам.
Это были действительно мучительные дни: часы беспамятства, кошмарных видений чередовались с просветлением и невыносимой болью; однажды он испытал желание броситься в море и позволить акулам раз и навсегда положить конец нескончаемой череде его несчастий.
Впрочем, это была всего лишь мимолетная мысль, с ходу отвергнутое искушение, потому что Игуана Оберлус прежде всего был существом, привязанным к жизни, наделенным врожденной живучестью; по-видимому, им двигало неистребимое желание отыграться, словно в глубине души от затаил надежду на то, что в один прекрасный день ему представится случай поквитаться и с Богом, и людьми — и Судьба вернет с лихвой ему все, что дотоле с таким упорством норовила у него отобрать.