— По-прежнему несмиренна душа твоя. А в сердце твоем гнев.
— Гнев? — переспросил я. — Это слишком мягко сказано.
— Это большой грех, сын мой.
— Разве вырвать у змеи ядовитое жало — грех? — возразил я. — Разве это не правое дело?
— Лишь Господь может судить дела людские и выносить приговор.
— Там, на небесах, — согласился я. — А здесь, на земле, это наше дело. Потому что некому его исполнить, кроме самих людей…
Появился отец Федор. Отпевание началось.
«Отпусти ему грехи его вольныя и невольныя!..»
Мы сами выкопали для Тимохи могилу, сами вынесли на плечах его гроб и поставили сосновый крест. Ольга положила на суглинистый холмик охапку водяных лилий из Чесны, а Настена — букетик полевых лютиков и ромашек.
Все было кончено. Мы молча стояли вокруг свежей могилы. Потом Трубач раскрыл видавший виды футляр и вынул из него свой старенький, со стертым до бронзы никелем, саксофон.
Я не знаю, что он играл. Но это было не сиртаки. Нет, не сиртаки. И не «Голубой блюз». И не одна из джазовых мелодий, которые мы от него много раз слышали — еще там, в Чечне, в офицерском клубе или просто в казарме.
Он начал почти неслышно. Звук словно бы родился из тишины мирного летнего дня, дуновения ветра в полях и щебета пичуг в кронах кладбищенских берез. Он родился из тишины и остался соразмерным ей.
Это была вообще не музыка. Я не знал, что это такое, но знал только одно, но знал совершенно точно, как начальную скорость пули, вылетающей из ствола автомата Калашникова: я хотел бы, чтобы это же самое звучало и над моей могилой.
Артист опустился на землю и так и сидел, обхватив руками перебинтованную голову.
Я посмотрел на Ольгу. Она должна была знать. Ну, могла знать — все-таки «Гнесинку» закончила.
— Что он играет? — негромко спросил я.
— Это слезная.
— Я понимаю, — сказал я и отер слезы с ее лица. Она отстранилась и попросила:
— Не нужно… Ты не понял. Это из «Реквиема» Моцарта. Седьмая часть. Лакримоза. По-русски: слезная…
Вот, значит, что это. Лакримоза. Слезная.
Господи! Сделай так, чтобы эта музыка никогда не кончалась.
Но она кончилась. Она ушла туда же, откуда и появилась. Трубач стоял, опустив в своих руках хрупкую елочную игрушку саксофона, а скорбная мелодия все еще звучала — в шелесте листьев, в посвистывании крыльев мелкой утиной стаи, спугнутой с Чесны, в самой тишине, опрокинутой над полями, пригорками и золотыми маковками Спас-Заулка.
Трубач бережно уложил инструмент в футляр и защелкнул замки.
Партия саксофона исполнена.
Пришло время для партии кольта.
И предстояло ее исполнить мне.
VI
Телефонный звонок на даче генерал-лейтенанта Анатолия Федоровича Волкова раздался в воскресенье третьего августа около восьми часов вечера. Звонил не городской телефон в гостиной, которым пользовались домашние и номер которого, зарегистрированный на девичью фамилию жены, был в справочном бюро. Звонил аппарат, установленный в кабинете — просторной угловой комнате со стенами из покрытого бесцветным лаком соснового бруса, обставленной тяжелой резной мебелью, вывезенной отцом Волкова, генералом НКВД, из побежденной Германии.
Номер этого телефона знали только два человека в Москве — один из руководителей президентской администрации, которому непосредственно подчинялся Волков, и диспетчер Управления.
Воскресенье. Вечер. Из Кремля звонить не могли. Звонок оттуда мог быть только в случае острейшего кризиса. Как в октябре девяносто третьего, когда нужно было срочно и кардинально решать проблему с Хасбулатовым, Руцким и мятежным Верховным Советом. Или в прошлом году — перед штурмом Грозного. Или недавно — после взрыва вертолета командарма Гришина. Но сейчас ничего подобного не происходило и произойти в ближайшее время не могло.
Но если это не из Кремля — значит, диспетчер.
Волков взял трубку, привычно бросил:
— Слушаю!
— Вам надлежит немедленно явиться в Управление.
Волков недоуменно поморщился.
Что значит немедленно? Что значит надлежит?
Но в мембране уже звучали короткие гудки отбоя.
Что за чертовщина! Он бы понял: просят. Это значило бы, что у кого-то из подчиненных ЧП. Он бы даже понял: приказывают. Из Кремля могли выйти на него через Управление, хоть это и необычно. А что означает бесполое «надлежит»?
«Надлежит немедленно»!
Волков раздраженно набрал номер диспетчера. Телефон не ответил — трубку не взяли.
Он повторил набор. То же самое: длинные безответные гудки.
Волков даже слегка растерялся. Все это было крайне странно, даже, можно сказать, выходило из ряда вон. Потому что такого не могло быть. Поскольку не могло быть никогда.
Он еще раз набрал номер диспетчера, ждал не меньше минуты. Тот же эффект. Отчетливо понимая нелепость собственных действий, все-таки прошел в гостиную, согнал с телефона дочь, великовозрастную дурищу, которая могла часами болтать с подругами и — как их? — бой-френдами, одновременно глядя по телевизору какую-нибудь очередную «Марию». Набрал номер Управления. Гудки. Бросил трубку на колени дочери, потрепал по плечу в знак извинения и вернулся в кабинет.
Позвонил в свою приемную. Длинные гудки.
Заму. То же самое.
Ну, правильно. Воскресный вечер, все дома сидят.
Да работает ли этот проклятый аппарат? Хоть в «Точное время» звони!
И набрал «100».
Из трубки донеслось:
«Точное время двадцать часов три минуты пятнадцать секунд. Только Московская городская телефонная сеть владеет официальной и самой актуальной информацией. Хотите в этом убедиться? Купите телефонный справочник „Москва“».
Работает. Кому еще можно позвонить? Вспомнил: на вахту.
Трубку подняли после первого же гудка:
— Бюро пропусков.
— Это Волков.
— Слушаю вас, Анатолий Федорович.
Волков замялся. Что он мог сказать охраннику? Почему не отвечает диспетчер? Он не сможет ответить. Диспетчерская находится в информационном центре, туда его даже не пустят.
— Нет, ничего, — сказал Волков и положил трубку.
По-идиотски получилось. Просто дичь какая-то!
Он еще раз набрал номер диспетчера. Длинные гудки: один, второй, третий…
«Вам надлежит немедленно явиться…»
«Да что я дергаюсь? — остановил себя Волков. — Нужно просто поехать и разобраться».
Он вызвал машину, прошел в спальню и быстро переоделся. Когда завязывал перед зеркалом галстук, заглянула жена:
— Уезжаешь?
Вопрос не требовал ответа. У него вертелось на языке напомнить, что за двадцать восемь лет семейной жизни пора бы отвыкнуть от пустых вопросов. Но сумел сдержаться. Хоть и не без труда. Ни к черту стали нервы, просто ни к черту!
— Если задержусь, позвоню, — пообещал он. Эти слова тоже были пустыми, ненужными, но она поняла, что он хочет сгладить ими едва не вырвавшуюся наружу резкость, и с сочувствием улыбнулась.
— Тебе бы в отпуск. Очень трудный был год. Анатолий Федорович только отмахнулся:
— Какой отпуск!..
Он вышел из дома, спустился с невысокого крыльца и в ожидании машины медленно прошел по дорожке, проложенной от ворот вдоль просторного газона, за которым следили два солдата. Они были по должности положены Волкову для охраны, но на деле, как всегда велось, выполняли все хозяйственные обязанности.
Дача у Волкова была своя. Ему не раз предлагали перебраться в Архангельское или в Барвиху — на госдачу с охраной и спецобслуживанием. Он отказывался. Не из опасения, что в случае слома его карьеры будет в день выселен оттуда, как не раз бывало с деятелями куда крупнее его. Нет, чужое — это чужое. А этот крепкий, на высоком каменном фундаменте, хоть с виду и неказистый дом, построенный отцом незадолго до начала войны, — это было свое. Здесь он вырос, здесь выросли его дети, здесь с больной матерью и двумя старшими сестрами он пережил самые трудные годы, когда отец, чем-то не угодивший Берии, был расстрелян как японский шпион, а его семью вышвырнули из «дома на набережной». Но дачу почему-то не отобрали — то ли бюрократическая машина дала сбой, то ли просто не до того было: умер Сталин, у Берии появились другие заботы.