— Только-то?
— Сама знаешь. Не несутся. Не понимаю, почему нынче куры так рано линять начали.
— Мне потребуется не меньше двадцати пяти.
— Может, обойдёшься двумя десятками? А то мне даже на клёцки не хватит.
— Ничего, сварим клёцки после праздника. Не могу же я испечь торт величиной с ладонь. Не нищие какие-нибудь! — И вдруг, вспомнив, злобно прошипела: — Знаешь, эти тоже в воскресенье устраивают.
— Кто?
— Сельсовет. Проезжала мимо — на столбе объявление. В двенадцать.
Илма выжидательно посмотрела на мать.
— Пусть устраивают, — ответила Лиена.
— Тебе всегда всё безразлично!
Лиена промолчала.
— А я привезу из Сауи розы! — заявила Илма с плохо скрытым вызовом в голосе.
— Ну, это уж ни к чему, — кротко возразила Лиена. — В своём саду…
— В своём саду, ты говоришь? — прервала её Илма, но уже не так резко. — Хорошо, пусть будет, как ты хочешь. Брату…
И, пристально посмотрев на мать, с расстановкой сказала:
— А на могиле отца всё-таки будут белые розы из садоводства Сауи!
Это была месть. Месть за тёплый, лучистый взгляд, которым Лиена смотрела на некрасивую и почти совсем чужую девушку. Мелкая, но сладкая месть.
Лиена опять промолчала.
— Гундега! — неожиданно обратилась к девушке Илма.
По тому, как вздрогнула Гундега, было ясно, что из всего сказанного она не поняла ни слова и что мысли её были далеко. На узком личике — смущение, точно у школьницы, неожиданно вызванной к доске.
Илма невольно улыбнулась.
— О чём ты задумалась, Гунит?
— Просто так… Смотрите, тётя, как хороши берёзы, точно янтарные.
Она указала рукой на рощицу на противоположной стороне поляны; берёзки скромно толпились, уступив большую часть пространства величественным, гордым соснам.
Илма вспомнила, что вчера в погребе Гундеге почудился какой-то рот с неровными зубами. И чего только не взбредёт ей на ум! Странная девочка… Нашла чем восхищаться — берёзы как берёзы… Поделочный материал, дрова… Какой там янтарь!
— Мы с матерью говорили о том, как лучше подготовиться к празднику поминовения усопших.
— Разве будет праздник поминовения?
«Конечно, она ничего не слышала…»
— В будущее воскресенье… И обедать будут у нас, в Межакактах.
— Разве в день поминовения принято обедать?
— Конечно. Приедет сам пастор. И пономарь придёт.
— Вот как… А мою бабушку хоронили без пастора.
Илма поджала губы.
— Идём завтракать, — неожиданно предложила она. — Ты, мать, ведь тоже скоро пригонишь скотину? Я сварила кофе.
Но Лиена отказалась: давеча она выпила кружку молока. Да и трава сейчас, осенью, скупа, как мачеха: скотина щиплет, щиплет и всё равно досыта не наедается.
Завтракали вдвоём, потому что Фредис, уехав рано утром в Саую, на молокозавод, ещё не вернулся. Илма налила кофе. Сейчас она была сдержанной, но радушной хозяйкой. Она угощала девушку всем, что было на столе, хотя всё стояло под рукой. Ведь Гундега такая бледненькая и прозрачная, словно картофельный росток.
Тётя Илма хорошая, подумала Гундега, только сравнение с картофельным ростком девушке не понравилось.
Илма, встав из-за стола, пошла в комнату и включила приёмник. Донеслись обрывки слов, музыка. Вдруг в комнату хлынула любимая, знакомая мелодия, и девушке захотелось силой удержать, её. Но отчаянный рёв саксофона точно ножом перерезал её и, совершенно заглушив, перешёл в неистовый истерический хохот.
Илма вернулась, оставив дверь полуоткрытой, — за её спиной бесстыдно реготал саксофон. Потом кто-то заговорил на незнакомом языке, и неожиданно возникло густое гудение, похожее на жужжание гигантского роя. Орган.
— Из Швеции, — пояснила Илма. — Началось богослужение.
Гундегу поразил резкий переход от буйного джаза к хоралу, но она промолчала.
Орган стих, и послышался монотонно-певучий мужской голос. Чужой язык, незнакомые слова — и поэтому казалось, что чужестранец без конца повторяет одно и то же.
Илма опять села напротив Гундеги и теперь уже почему-то вполголоса предложила кофе — точно боялась помешать проповеднику там, в далёком Стокгольме.
— Разве вы что-нибудь понимаете, тётя?
— Где уж… А всё же, как послушаешь божественное, на душе празднично делается.
Гундега внимательно посмотрела на Илму, стараясь понять, насколько искренни её слова. Но лицо Илмы сохраняло торжественное выражение, и слова, произнесённые под гудение органа, тоже звучали торжественно.
Гундега не знала, была ли её бабушка верующей. В церковь они никогда не ходили. Бабушка всегда называла пасторов толстопузыми и развратниками. В молодые годы с её подругой произошла на этой почве какая-то неприятность — что именно, Гундега так и не узнала, потому что бабушка всё ещё считала её ребёнком. Но привычное выражение «слава богу» в устах бабушки всегда звучало, как вздох облегчения, исходивший из глубины души.