Выбрать главу

Квартира Винсента в Бостоне была не похожа ни на что другое, что ей доводилось видеть прежде, — безо всяких украшений и аскетичная, как учебная аудитория. В центре стоял чертежный стол, который можно было наклонять под разными углами. На стенах висели черно-белые фотографии, одни — членов огромной семьи Винсента (прошли месяцы, прежде чем она выучила все имена), другие — снимки окон, которые захватили его воображение: строгие колониальные «двенадцать на двенадцать», громадные сложные фрамуги, глубоко утопленные в кирпич, простые боковые окна рядом с филенчатой дверью. Комнаты были чистыми и до странности пуританскими. Иногда, когда Винсент по выходным уезжал на короткое время, она садилась за его чертежный стол с блокнотом и ручкой и писала небольшие заметки, нечто вроде писем к себе самой — писем, которые Винсент никогда не увидит. Он не знал ее обеспокоенной, потому что познакомился с ней в счастливое время, когда она смеялась; и, как оказалось, у нее не было никакого желания портить неприятными историями из своего недавнего прошлого то счастье, которое она нашла с ним. Поэтому ей в конце концов удалось выглядеть такой, какой он ее воспринимал: разумной и практичной (что было в значительной степени правдой), расслабленной и непринужденной в постели, склонной смеяться над слабостями других и своими собственными. Когда Винсент впервые привел ее в свою квартиру, он приготовил ей еду — спагетти в красном соусе: итальянец — ирландке. Соус был однородный и густой, и ей показалось, что он не имел почти ничего общего с теми помидорами, которые она когда-либо ела или видела. Линда, раньше легкомысленно морившая себя голодом, ела жадно, создавая о себе впечатление, как о женщине с аппетитом, — впечатление, которое подтвердилось и в постели, когда она, и здесь изголодавшаяся, отвечала своему новому любовнику с почти животной жадностью (гладкая кожа Винсента навела ее на мысль о тюленях). И это не было ложью, потому что с Винсентом она хотела быть именно такой: женщиной крепкой и здоровой, — и она была ею. Линда подумала, что это, вероятно, не так уж необычно — быть другой с другим мужчиной, потому что все роли изначально находятся внутри тебя, ожидая, когда будут востребованы тем или иным человеком, тем или иным набором обстоятельств, и ей приятно было сделать такое открытие. Настолько, что когда в конце этого первого замечательного уик-энда, проведенного вместе, Линда вернулась в свою квартиру на Фэрфилд, она отпрянула при виде ванной на платформе и единственной пластмассовой тарелки на подставке для посуды. Она тут же пошла и купила еще тарелок и покрывало «маримекко» для кровати, чтобы не отпугнуть Винсента. Когда Винсент пришел в первый раз, встал в дверях ее квартиры и огляделся, он соотнес обстановку с человеком, которого знал (это как проектирование дома, позже сказала себе она, только наоборот). И Линда тоже стала воспринимать свою квартиру по-другому — просто как неукрашенную, а не как жалкую.

Мария родилась легко, но Маркус (и это было знаком) — болезненно трудно. К тому времени они жили в доме в Бельмонте, каждый угол которого раздражал Винсента своим банальным дизайном и небрежным исполнением (Винсент, сын подрядчика, сразу замечал плохо подогнанный стык, стоило ему увидеть его). Линда не преподавала, а Винсент начал собственный архитектурный бизнес, вкладывая все зарабатываемые деньги в дело (и это правильно, думала она), оставляя в семье совсем немного; иногда у них были напряженные времена, когда маленькие дети и неоплаченные счета портили им настроение. Но в основном она вспоминала эти ранние годы как хорошие. Когда Линда сидела в их маленьком заднем дворе (гриль, качели, пластмассовый бассейн) и наблюдала, как Винсент сажает вместе с детьми помидоры, ее наполняло приятное изумление: вопреки всем трудностям она это получила, они создали с Винсентом семью. Она не могла представить себе, что бы с ней сталось, не случись этого, ибо альтернатива виделась ей лишь в долгой, пульсирующей головной боли, от которой не было избавления.

Однажды утром, когда Маркус еще спал, а Мария была в детском саду, Линда села за кухонный стол и написала не письмо к себе самой, а стихотворение — письмо другого рода. Стихотворение было об окнах, о детях, об оконных стеклах, о тихих приглушенных голосах, и в течение нескольких следующих дней она обнаружила, что, когда писала, перерабатывала образы и шлифовала фразы, время текло по-другому, устремлялось вперед, и она часто была поражена, когда, посмотрев на часы, обнаруживала, что опоздала забрать Марию или что Маркус проспал слишком долго. Ее воображение постоянно работало: даже когда Линда не писала, она то и дело набрасывала рифмованные строки и странные сочетания слов и вообще была погружена в свои мысли. Настолько, что Винсент заметил и сказал ей об этом, и она, которая месяцами писала тайно, достала кипу своих бумаг и показала ему. Пока он читал их, Линда терзалась волнением, поскольку в стихах проявлялась та ее сторона, о которой Винсент не знал и мог не хотеть узнать (хуже того, его могло заинтересовать, кто знал Линду такой, ведь некоторые стихи были о Томасе, даже когда ей так не казалось). Но Винсент ничего не спросил, а сказал лишь, что стихи замечательные; похоже, на него по-настоящему произвело впечатление то, что жена тайно вынашивала свой талант, о котором он ничего не знал. И все это стало для нее настоящим даром, она принялась писать с удвоенной энергией, и не только когда детей не было дома или они спали, но и поздно ночью, изливая слова на бумаге и придавая им форму образов, которые можно было удержать в голове. Винсент никогда не сказал: «Не пиши таких слов о другом мужчине» (или позднее о нем самом), освободив ее от самой строгой цензуры, которая только может быть, — от страха причинить боль другим людям.