– Ты девке голову морочь, да не заигрывайся. Ей не от тебя – от Слова живого легче!
– А пусть от Слова, – согласился Захарий. – Оно по жилам течет, как благословение Господне. Всяка тварь его чует и ему радуется. И птичка лесная, и гад ползучий. И даже ты, Степушка.
– И даже я, – эхом подхватил Степан и, помолчав, добавил: – Только одного не пойму, почему на тебя такая благодать сошла?
– Неисповедимы пути Господни! – закатил глаза Захарий, но в его голосе послышалась фальшь, и окатило омерзением, как волной. Степан уперся в стену ладонями, навис над стариком.
– А вот тут не лукавь! Ты об этих путях меньше моего слышал. А ходил по другим дорогам, все больше по кривым, и не с десницей исцеляющей, а с ножиком…
– Ну что ты, Степа? Что ты? – забормотал Захарий, и глаза его забегали, заюлили. – Я же для тебя и для Акулины твоей стараюсь! Господь-то меня уже наказал…
– До Господа далеко, – хрипло ответил Степан, – до солнца высоко. А я вот он. И слово мое, – он сжал кулак и потряс им перед посеревшим лицом Захария, – вот здесь! Не живое, не благодатное, но тоже сильное! И терять мне, Захар, сам знаешь – нечего!
Рядом тонко, по-девичьи пискнули. Степан опустил взгляд, и в груди защемило нежностью и обидой.
– Нечего, – повторил он и выпрямился. – Кроме Акулины…
Девочка обняла старика и разревелась.
– Злой ты, папка! – сквозь всхлипы забормотала она. – Уходи, уходи!
Степан обтер ладонью испарину, растерянно оглянулся, будто в поисках помощи. Но темные углы только щерились погасшими лучинами и молчали. Возились под полом мыши. Где-то взбрехивала собака. И Акулина плакала тихо, но горько, пряча лицо на груди старика.
– Ладно, – сказал наконец Степан, и Захарий вздохнул с облегчением, откинулся на бревенчатую стену. – Но прежде, чем уйду, еще одно скажу. Чужак в деревне объявился.
– Просящий?
– Кто разберет.
– Теряешь хватку, – качнул головой Захарий и обратился к девочке. – А ты, касаточка, что скажешь?
Акулина подняла заплаканное лицо, заговорила тоненько:
– Странный человек, деда! На вид здоров, а болезнью тянет. Вроде живой, а гнильем несет. Один – а в груди два сердца: одно красное, другое черное, одно огонь, другое уголь. Да и то, где огонь, с одного края уже прогорать начало.
– Умница ты у меня, касаточка, – Захарий наклонился, поцеловал девочку в рыжеватую макушку, после чего, сощурившись, глянул на Степана: – Так приводи, коли просящий. Слово-то без выхода не может, – старик поскреб ногтями по горлу и протянул плаксиво: – Жжется!
Степан мрачно ухмыльнулся:
– А ты Слово мне отдай!
– Спорый какой! – погрозил пальцем Захарий. – А это, Степушка, не мне решать. Только, – ткнул вверх, – Ему! Вот разве что тело мое бренное земной путь окончит, тогда…
– Тогда я сам возьму, – перебил Степан.
– Возьмешь, коли на то Божья воля будет. А пока не помышляй, Степушка. Не думай даже! Забудь! Понял?
– Понял…
– А коли понял, то иди себе с миром.
– Благодарю за исцеление, – Степан отвесил поясной поклон и вышел на улицу.
Ветер налетел, встрепал волосы, огладил бороду сырой ладонью. Степан оглядел двор и заметил хлопочущую под клеенчатым навесом Маланью.
– А ну, девка, подь сюды!
Женщина вздрогнула, обернулась, тут же бросила засолку и подбежала, комкая рушник.
– За Акулиной моей проследи, – велел Степан. – Как совсем поправится – веди домой. Нечего ей у Захара прохлаждаться.
– Сделаю, батюшка игумен! – она поклонилась, а Степан отступил на случай, если и теперь неуклюжая баба что-нибудь просыплет на его любимые сапоги. Он не попрощался, молча вышел за калитку, и гравий снова захрустел под ногами – шух-шух.
Будто по костям идешь.
Степану хотелось, чтобы это были кости Кирюхи Рудакова. А еще, пожалуй, рябого Лукича. И бабки Матрены, привечающей чужаков. Остальные молчали. Или делали вид, что молчали, и кланялись Степану при встрече, а он чуял страх – прозрачный и липкий, тянущийся от избы к избе, сетью раскинутый над деревней от Троицкой церкви до церкви Окаянной. И он, Степан, тянул за каждую из нитей, потому что знал человеческую природу – гнилую и лживую, которую не исцелить никаким Словом, а можно только задавить или умертвить.
Восток серел, по небу текла вечерняя мгла. Лес полнился призрачным шепотком. Степан поднялся по скрипучим порожкам к дому, рывком распахнул дверь:
– Ульянка!
Жена выбежала по первому зову – в темном сарафане, с прибранными под повойник волосами. Ее мышиное лицо, в полумраке похожее на вечно испуганное лицо Маланьи, сморщилось, будто Ульяна хотела чихнуть. Зато глаза – два бледно-голубых фарфоровых блюдца – стали еще больше и тревожнее.
– С возвращением, Степушка, – жена поклонилась, а он выставил вперед правую ногу и спросил:
– Готов обед?
– Готов, Степушка, – покладисто ответила Ульяна, стаскивая с мужа сначала правый сапог, потом левый, приняла от него спецовку. Степан сполоснул руки и прошел за стол, накрытый скатертью с красным круговым узором по краям. Ульяна поставила перед ним тушеную капусту и расстегаи. Степан склонил голову на скрещенные пальцы, делая вид, что молится, хотя голова полнилась жаром и звоном, слова на ум не шли, и он только беззвучно и фальшиво шевелил губами, искоса поглядывая в окно, откуда открывался вид на реку – широкую ленту, столь же безжизненную и серую, как ее близнец-небо.
Ульяна ждала.
Степан неспешно съел капусту, почти не чувствуя вкуса, потянулся за расстегаем. Она все стояла, потупив взгляд и переминаясь с ноги на ногу, будто хотела что-то спросить, но не смела. Степан делал вид, что не замечает жены. Дожевал один расстегай, взял второй.
– Киселя бы…
Ульяна поджала губы, не говоря ни слова, вернулась к столешнице, налила в стакан киселя, обтерла края и поднесла мужу. Кисель охладил разгоряченное нутро, и Степан выпил с удовольствием, причмокивая и утирая рушником бороду. Ульяна ждала.
– Ну? – он поднял на жену тяжелый взгляд.
Она вздохнула и спросила тихо:
– Где же Акулина, Степушка?
Он крякнул, неспешно скомкал и отложил рушник. Поднялся, огладив ладонями бока и одернув рубаху. Перекрестился двуперстием, а потом с размаху отвесил жене оплеуху.
Ульяна охнула, схватилась за щеку. Фарфоровые глаза увлажнились, задрожала нижняя губа.
– А ты сначала скажи мне, как дочь одну во двор выпустила? – ровным голосом спросил Степан.
– Не… доглядела, – Ульяна всхлипнула, но не заплакала, только лицо перекосило еще сильнее.
– Не доглядела-а! – передразнил Степан и снова замахнулся. Жена зажмурилась, отступила, уперлась спиной в беленый бок печи, но удара не последовало.
Степан так и замер с поднятой рукой, когда с улицы донеслись крики:
– Е… ей! У-у…
Кто-то завыл, как почуявший беду пес. И внутри у Степана тоже заныло, заскулило черное предчувствие. Забыв о жене, он кинулся в сени, натянул сапоги и выскочил на улицу как раз в тот момент, когда мимо избы пробегал Ануфрий.
– Что? – выпалил Степан.
Мужик приостановился, безумно завращал глазами, заозирался и выдохнул куда-то в вечерний полумрак:
– Евсейка утоп!
Воздух треснул, наполнился голосами. Вдали возник и принялся набирать силу протяжный и горестный бабий вой.