— Войди, дочь моя! — сказал Хананель. — Войди же в мой дом и дом твоего супруга. Да благословен будь Господь, который привел тебя к нам, дочь моя, благословенна память твоей матери, благословен твой отец, благословен мой внук Рувим. Войди же в свой дом! Добро пожаловать, в благословении и в радости!
И он пошел вдоль мерцающих свечей, провожая невесту и всю ее женскую свиту в обеденный зал и другие комнаты, приготовленные только для них, где они могли бы пировать и веселиться, как душа пожелает. Завесы в многочисленных арках пиршественного зала, продернутые пурпурными и золотыми нитями, украшенные пурпурными и золотыми кистями, опустились, отделяя женщин от мужчин. Завесы, сквозь которые проникали смех, пение, музыка и веселье, предоставляли женщинам свободу казаться призрачными тенями в глазах разошедшихся и громогласных мужчин.
Под высокими потолками гремела музыка. Звуки рога сливались с голосами дудок, выводя мелодию, а бубны громыхали, как и прежде.
Гигантские столы протянулись через все главные комнаты, рядом с ними были приготовлены кресла для Шемайи и всех мужчин из семьи его дочери, которые пришли вместе с ним, и для Рувима, и для Иасона, и для раввинов из Каны и Назарета, и для огромного количества особых гостей, всех любимых друзей Хананеля, всех, кого он знал, и всех, кого не знал.
За распахнутыми дверями мы видели широкие навесы, установленные на мягкой траве, которые плотники возвели повсеместно, столы, за которые мог сесть каждый — либо в кресла, либо прямо на циновки, по своему желанию. Посредине стояли канделябры, в которых горели сотни сотен крошечных огоньков.
Появились огромные блюда с угощениями: жареная баранина исходила паром, блестели боками плоды, лежали горячие пряные пироги и медовые пирожки, возвышались горы изюма, фиников и орехов.
Повсеместно женщины и мужчины поворачивались к кувшинам с водой, к сновавшим между ними слугам, желая омыть руки.
Длинный ряд из шести громадных кувшинов для воды стоял в каждой комнате. Ряд из шести кувшинов стоял под каждым навесом.
Слуги лили воду на протянутые руки гостей, передавали им белые льняные полотенца, уносили воду в золотых и серебряных тазах.
Музыка и ароматы изысканных кушаний распространялись по воздуху, и мне даже показалось — пока я стоял во дворе, в самой гуще событий, по очереди оглядывая группы пирующих, бросая взгляды даже на целомудренные завесы, отделявшие нас от силуэтов танцующих женщин, — будто я очутился в мире чистой радости, где никогда не может совершиться зло. Мы были словно широкий луг с весенними цветами, объединенные одним сладостным дуновением легчайшего бриза.
Я забыл себя. Я был ничем и никем, только частицей всего этого.
Я прошел через двор, между рядами танцоров, мимо красиво накрытых, ломившихся от угощения столов, и взглянул — как делаю всегда, как всегда делал, — на небесные светильники в вышине.
И в тот миг мне показалось, что светильники Небес были даже здесь — сокровенные и исконные сокровища каждой души.
Нельзя ли мне умереть прямо сейчас? Не могу ли я скинуть с себя эту плоть и воспарить, как мне это часто представлялось, лишенным веса и сверкающим, к звездам?
О если бы я в самом деле умел остановить время, остановить на этом мгновении, остановить навечно на этом великолепном пиру и позволить явиться на него всему миру, прямо сейчас, бесконечным потоком вне времени и над временем, влиться в ряды танцоров, угощаться за этими щедрыми столами, смеяться, петь и плакать среди чадящих ламп и мерцающих свечей. Если бы только я мог сохранить все это, вместе с чудесной, всеобъемлющей музыкой, сохранить все это, от цветущей юности до старости с ее терпением, эту свежесть, эти вспышки нежданной и упоительной надежды! Если бы я только мог удержать их всех в своем объятии!
Но это невозможно. Время отбивает свой такт, как ладони отбивают такт по бубнам, как подметки отбивают такт по мрамору пола или мягкой траве.
Время идет, и во времени, как я говорил Искусителю, когда он предлагал мне остановить время навечно, — во времени таится то, что еще пока не родилось. От этого меня пробрала сильная дрожь, великий озноб. Однако то был всего лишь страх и озноб, знакомый каждому человеку из плоти и крови.
Я не пытался с ними совладать, я ведь явился не для того, чтобы жить в одной лишь мистической радости. Я пришел, чтобы пережить все, поддаться, испытать, открыть во всем то, что я должен открыть, и что бы это ни было — что ж, оно только начинается.
Я оглядел окружавшие меня многочисленные лица, потные и раскрасневшиеся. Увидел юного Иоанна и Матфея, Петра и Андрея, и Нафанаила — все они танцевали. Увидел Хананеля, который с плачем обнимал своего внука Рувима, предлагавшего ему чашу с вином, и Иасона, который обнимал их обоих, такого счастливого, такого гордого.