Ужас изолирует события, делая их ни с чем не сравнимыми, несравненно уникальными, уникально уникальными. Если я настаиваю на связи ужаса с восхищением [как противоположностью ужаса], то потому, что ужас инвертирует чувство, с которым мы привыкли связывать все творческое, все порождающее. Ужас — это инвертированное поклонение. В этом смысле холокост можно назвать отрицательным откровением, анти–Синаем[1299].
Что же изолирует историю Иисуса, что делает ее уникальным положительным откровением о Боге? Вместо «восхищения» и «поклонения» — терминов Рикера, быть может, точнее говорить об изумлении и благодарности при явлении ни с чем не сравнимых «чудес». Как ужас (быть может, слишком слабое слово) можно преуменьшить, поставив холокост на одну доску с другими, не–исключительными ужасами истории — что было бы вполне возможно, не будь у нас рассказов свидетелей, — так и изумление перед чудом легко утратить, отказавшись от евангельских свидетельств, указывающих на теофаническую природу истории
Иисуса. (Не будем сейчас касаться того, каким образом в «чудесную» исключительность истории Иисуса в Евангелиях вплетается ужас Креста.) Не это ли изумление перед чудом мы теряем, когда от самих евангельских свидетельств обращаемся к неизбежно редукционистским реконструкциям «исторического» Иисуса?
(2) Качественная уникальность каждого из этих событий, как мы уже видели на примере холокоста, создает проблему коммуникации[1300]. Слишком сильно искушение связать происшедшее с опытом и интеллектуальными конструкциями привычного нам мира — и, таким образом, легко «понять» событие ценой утраты его уникальности и явленного в нем откровения. Отбрасывая в поисках исторического Иисуса слова свидетелей во имя соответствия стандартам исторических аналогий, то есть повседневного опыта, мы сводим откровение к набору банальностей, которые и без него уже знали или легко могли бы узнать.
(3) Несмотря на сложность коммуникации, очевидцы–участники обоих событий испытывают настоятельную потребность рассказывать о пережитом, нести свидетельство[1301]. Потребность свидетельствовать испытывали не все выжившие в холокосте, но многие, особенно те из них, что писали мемуары. Многие погибшие в холокосте также оставили после себя свидетельства. Визель, в парадоксальном противоречии с собственным утверждением, что холокост сделал литературу невозможной[1302], писал также, что холокост создал новую литературу:
Если греки изобрели трагедию, римляне послание, эпоха Возрождения сонет, то и наше поколение [то есть евреи, выжившие в холокосте] изобрело новый вид литературы — литературу свидетельства. Все мы — свидетели, все чувствуем, что должны нести это свидетельство будущему. Это стало нашим наваждением — сильнейшим наваждением, пронизавшим всю жизнь, все мечты, все труды этих людей. И за минуту до смерти они помнили о том, что должны сделать[1303].
Если мы говорим (не совсем в прямом смысле), что свидетели холокоста создали новый литературный жанр, литературу свидетельства, то в том же смысле можем сказать, что свидетели истории Иисуса создали жанр Евангелия. Те свидетели понимали свою потребность свидетельствовать как заповедь воскресшего
Иисуса, но в целом параллель вполне убедительна. В обоих случаях уникальность события требует доступа к нему через показания свидетелей — без них событие не может быть адекватно понято.
(4) В обоих случаях исключительность события означает, что только через свидетельства очевидцев–участников можем мы узнать правду о нем. Говоря о холокосте, вспомним еще одно знаменитое изречение Визеля: «Истина об Освенциме скрыта в его пепле. Только те, кто жил там, во плоти и в духе, могут преобразить ее в знание»[1304]. Однако такова точка зрения самих выживших[1305]. Притязание свидетелей на обладание особым, несообщаемым знанием, которое нельзя подвергать сомнению, вызывает профессиональные возражения со стороны Инги Клендиннен, историка, симпатизирующего выжившим: она пишет, что для историка «ни один человеческий рассказ не может быть объявлен непогрешимой истиной… История — постоянное собеседование с мертвыми — покоится на критической оценке всех голосов, идущих из прошлого»[1306]. В подтверждение своей позиции она приводит критическую оценку свидетельства Филиппа Мюллера, чей рассказ о службе в зондеркоманде в Освенциме открывает много такого, что иначе нам узнать было бы неоткуда[1307]. Ее критика вполне разумна. Существуют методы проверки свидетельств на внутреннюю непротиворечивость и соответствие другим свидетельствам, которые историк может и должен применять[1308]. Однако в собственном признании Клендиннен, что «в Освенциме, да и в любом лагере, творилось нечто из ряда вон выходящее»[1309], мы видим указание на то, что при критической оценке свидетельств о подобных событиях историк должен учитывать их исключительность.
1301
См. T. Des Pres,
1302
Цит. по: Robert McAfee Brown,
1303
E. Wiesel, "The Holocaust as Literary Inspiration," in E. Wiesel, L. S. Dawidowicz, D. Rabinowitz, and R. M. Brown,
1304
Цит. по: I. Clendinnen,
1305
См., например, записанное на видеопленку свидетельство Э.Хаима в: Langer,
1308
R. Kearney,