Отрывок из книги Эли Визеля, к которому я перешел далее, более литературен не только по своей форме, но и (что более важно) по литературной аллюзии на Достоевского, прямо указывающей на направление, в котором желательно интерпретировать этот рассказ. Интерпретация не дается автором открыто, за пределами рассказа, но вводится в сам рассказ прикровенно, в виде реплики отца Визеля. Для сравнения с синоптическими Евангелиями обратимся к рассказу Марка об усмирении бури (Мк 4:35–41). То, что это не просто воспоминание о том, как Иисус усмирил бурю, мы видим из аллюзии на те ветхозаветные пассажи, где речь идет о подчинении Богом вод хаоса (Иисус «запрещает» ветру и говорит морю: «Умолкни, перестань»). Эти аллюзии (ср. Пс 88:9–10; 103:6–7; 106:25–29; Иов 26:11–12) помещают рассказ в широкий символический контекст: приказ Иисуса разрушительным силам природы оказывается приказом Бога Творца, и именно это ассоциативное значение деяния Иисуса вызывает у учеников в конце этого эпизода вопрос: «Кто же Сей, что и ветер, и море повинуются Ему?» Этот вопрос — параллель интерпретативной реплике отца в конце проанализированного нами отрывка из книги Визеля. Более того, как и в рассказе Визеля, интерпретация не представляет собой здесь что–то внешнее, искусственно «пришитое» к рассказу о чуде: современниками Марка опасность шторма на море воспринималась как проявление разрушительных сил природы, в иудейской космологии символизированных водами хаоса. Конкретный опыт естественно сопрягался со своим мистическим значением. Таким образом, интерпретация здесь не встает, как иногда случается, между рассказом и читателями. Литературный прием не преуменьшает и не затемняет достоверности свидетельства очевидцев. Возможно, ученики, захваченные «глубокой памятью», и во время рассказа содрогаются от страха смерти, пока Иисус спокойно спит — а затем преисполняются еще большего страха перед тем, кто повелевает бурей.
Различие между простым повествованием и повествованием, включающим в себя истолкование с помощью тех или иных литературных приемов (например, аллюзий на другие тексты), может пролить свет на интересное различие между рассказами о распятии и рассказами о Воскресении. Хорошо известно, что повествования о Страстях, и в особенности о самом распятии, полны цитат и отсылок к Ветхому Завету, в частности к словам праведных страдальцев в Псалмах. Эта интертекстуальная сеть помогает интерпретировать страдания Иисуса, помещая их в контекст опыта и ожиданий Израиля. Однако, когда мы читаем сообщения о пустой гробнице и о явлениях по воскресении — в них аллюзий почти нет. В этих рассказах трудно разглядеть какие–либо литературные прецеденты, стандартные повествовательные мотивы, «строительные блоки», из которых строились многие античные повествования. При всей изобретательности ученых — они остаются историями sui generis, которым недостает богословских интерпретаций. И стандартные иудейские формулы, и образы воскресения здесь отсутствуют. Перед нами novum — нечто совершенно новое, инакое, экстраординарное, показанное глазами обыденного мира, в чью реальность оно властно вторгается. Замешательство, сомнение, страх, радость узнавания — все это черты глубокой памяти, разумеется, смягчены здесь литературными средствами, но не полностью скрыты за текстом.
Свидетельство как историческая и богословская категория
Задача моей книги — показать, что Евангелия наиболее точно характеризуются понятием свидетельства как в историческом, так и в богословском смысле. Свидетельство как историографическая форма открывает нам уникальный доступ к истине о происшедшем событии — который, однако, требует доверия к свидетелю и к тому, что он пытается нам сообщить. Свидетельство нередуцируемо — мы не можем заглянуть за него и получить ему (по крайней мере, важнейшим и ценнейшим его чертам) независимое подтверждение, не можем восстановить происшедшее в той же четкости и подробности, в какой видел его очевидец. Свидетельство очевидца предоставляет нам знание о событии глазами его участника. Кроме того, вместе с фактическим знанием о событии мы получаем его интерпретацию — в свидетельстве изложение фактов без интерпретации невозможно, и само свидетельство связано с убеждением свидетеля в значимости того, о чем он стремится рассказать. Свидетели истинно значительных событий, рассказывая о них, вновь и вновь стремятся их понять. Поль Рикер в своей ранней статье о герменевтике свидетельства выделяет в нем два неразделимых аспекта: квази–эмпирический — свидетельство о том, что воспринимали органы чувств свидетеля, изложение фактов, — и, с другой стороны, внутренний аспект, отношение свидетеля к тому, о чем он рассказывает[1311]. В этом смысле достоин веры тот свидетель, который не просто точно излагает факты, но и правильно понимает их значение. Бывают события столь значительные, что свидетельство о них становится делом жизни и порой стоит свидетелю жизни — так греческое слово martus, первоначально означавшее просто «свидетель», в языке христиан приобрело значение «мученик»[1312].
1311
Р. Ricoeur, "The Hermeneutics of Testimony," in Ricoeur,