Выбрать главу

– Выпей этого чаю. Это особый сбор.

С каждым глотком чая во мне увеличивался процент умиротворения. Проблемы отступали, и я повернулся к окну, чтобы обратить взор к небу. Небо было невеселое.

Пока я пил, Мутабор стругал плюшки.

Лезвие ножа размеренно стукалось о доску.

Потом мы дунули. Я закашлялся, потому что совсем отвык дуть. Мутабор похлопал меня по плечу. Я выпил еще чая, чтобы смыть неприятный привкус.

– Как ты?

– Ничего…

Тогда Мутабор включил телевизор. Канал “Культура”. Там показывали фильм с Чарли Чаплином. Как Чарли работал на заводе и сидел в тюрьме, где принял кокаин за соль. Я хохотал до усеру, аж слезы на глазах выступили. Не сразу и заметил, что сижу в кухне совершенно один. Музыка в комнате уже не играет; люди сгинули в неизвестности. Выключил телевизор, перестал ржать. Закрыл глаза.

А когда открыл – передо мной снова был Мутабор. Он стучал в свой тамтам.

Я растворялся в ритме.

– Тебя ждет испытание, – повторил мой союзник, неожиданно оборвав медитацию. – Приготовься. Очень скоро.

– Я не бегу от испытаний.

Раздался звонок в дверь.

– Это оно? – спросил я.

– Да, – ответил Мутабор и пошел открывать.

Через минуту на кухне оказался Курт. Он выглядел немногим лучше меня.

– Ну, привет, – сказал он.

– Привет.

– Не надоело?

– Надоело.

– Я приготовлю для вас порошок из добрых грибов, – сказал Мутабор. – Я чувствую, вам о многом нужно переговорить.

19.

– …А я напоминаю нашим уважаемым радиослушателям, что тема сегодняшней беседы – супружеская неверность! – говорила приятным, чуть хрипловатым голосом девушка. – Звоните в студию и пишите на наш сайт… а прямо сейчас…

Видимо, неправильно починил кровать. Она рухнула подо мной, и я вновь спал на матраце. Причем я совсем не тяжелый. Даже скорее легкий. Как гагачий пух.

А еще нечаянно разбил зеркало. То самое, которое держалось на четырех гвоздях. Сидел целый час на полу и аккуратно перебирал осколки. Мир разлетелся на множество кусочков с острыми краями. Если верить примете – семь лет не будет счастья.

Я лежал на матраце и слушал радио. Груша перегоревшей лампочки напоминала о бельме. Беловатое пятно – помутнение роговицы. Потолок расчертили трещины, похожие на извилистые русла великих, но безымянных рек с контурной карты России. Было четыре часа дня. Город захлебывался в солнечном свете. Свет грел мне пятки и показывал, как плохо я помыл окна. Я встал, открыл окно и выглянул наружу. Радио пропало. Наушники барахлят. Пошевелил провод, и звук восстановился.

– Один мой друг, он стоил двух…

Нажал кнопочку на плейере и выбрал станцию с англоязычными песнями.

Там крутили Боба Дилана. Достучаться до небес.

Я поежился. Свежо на улице.

В витринах бутика стояли черные и белые манекены. Лысые, безглазые, безносые, и ртов тоже не было. Зато нарядно одетые. Это, наверное, специально так сделано, чтобы покупатели узнавали себя… Подсознательная метафора. Странно, но живым выглядело в апрельском свете притулившееся к бутику древнее здание. Светло-коричневая во вмятинах стена, облупившаяся краска, ржавые карнизы, остроугольные крышечки дымоходов и кривой водосток. А – живое…

В последние три дня мне было не до Алисы. Не до правильности или неправильности. Гордость моя была уязвлена пренебрежительным “не оправдывайся!”, хотелось что-то доказать, но сил на это не осталось. Сил вообще не осталось.

Позавчера умер Эдуард Семенович.

Шум поднял курьер, который принес заказанную через Интернет пищу, но которому не открывали. Сбежались соседи из других квартир. Вынесли дверь в комнату Штыка. Обнаружили мертвое тело. Когда я узнал, то сразу же подумал, еще не видя мертвеца: а как он умер? Почему-то воображение нарисовало картинку: с тартаренской стены, где ковер с медведями и коллекция декоративного оружия, срывается топорик и пробивает Эдуарду Семеновичу левый висок. Это, верно, было связано с нашим заключительным разговором о литературе и конкретно о Чехове:

– Смешной, грустный и честный, – сказал я.

– Безусловно. Но лучше бы его исключить из школьной программы.

– С какой стати? – удивился я. – Это один из лучших русских писателей.

– Чтоб его больше читали, конечно, – рассмеялся старик. – Разве не понятно?

– Тогда дети могут и не знать о существовании гения!

– Вот услышь тебя прямо сейчас Антон Павлович, наверняка бы побледнел, встал и вышел, – сказал Штык. – Он был не гений, а мастеровой. Считал себя мастеровым, и поэтому ты его помнишь. И не говори ерунды про существование. Дети ведь знают всяких Палаников, Уэлшей, Сорокиных и разных прочих…

– Это современные авторы.

– Ладно. Дети знают де Сада?

– Не все.

– Тьфу на тебя, – сказал старик. – Я говорю не обо всех детях, а о читающих.

– Тогда знают. Но эти авторы привлекательны тем, что нарушают запреты.

– Отлично, – улыбнулся он. – Тогда Чехова просто тоже нужно запретить…

– Его-то за что? Он про то, как люди говно едят, не сочинял.

Штык расхохотался. Я смотрел на его блестящую лысину.

– Тех, кто ест говно, по науке зовут копрофилами… копрофагами…

– Судя по тиражам того же господина Сорокина, – огрызнулся я, – копрофилов в нашей стране хватает с избытком.

– Не волнуйся так! Чехов тоже писал о говнюках. Но делал это грамотно и приходил к выводам, в корне отличным от выводов разных там литературных гнид. Впрочем, и он, бывало, чушь порол по молодости.

– Какую, интересно?

– Вот видишь, тебе интересна чушь!

– Можно вот без этого…

– Хорошо. Помнишь фразу, усердно повторяемую учительницами литературы: про медицину – жену и литературу – любовницу.

– Еще бы.

– Ну, ерунда. Развелся он с женой. Читал биографии писателей-врачей?

– Приходилось.

– Тогда ты в курсе, что в истории не было ни одного значительного художественного писателя – врача по образованию, подчеркиваю – художественного, который бы мог совмещать эти два дела. Ни единого. Слишком высока моральная планка. И нельзя любить с одинаковой силой двух женщин. Одна будет в ущербе. Будешь уделять ей меньше внимания. А что бывает, если врач уделяет недостаточно внимания медицине?

– Гибнут люди.

– Именно! И если Чехов еще пытался корчить из себя врача-администратора, сочиняя про Сахалин, то уж твой любимый Булгаков это понимал прекрасно!

Я кивнул.

– А еще Чехов любил загонять себя в рамки. Зря.

– Рамки?

– Ружье в первом и третьем акте к примеру. Должно выстрелить.

– Не согласен, – сказал я, опираясь на свой богатый сценарный опыт. – Рабочая деталь. Категорически не согласен. Это не рамки.

Штык рубанул ладонью застоявшийся в его комнате воздух.

– Чуть позже Набоков, кажется, догадается, что ружье может давать осечку.

– Смысл тот же.

– А иногда ружье должно просто висеть. Не стрелять и не давать осечек. Ты его вписываешь и сознательно не используешь.

– Зачем тогда оно?

Старик махнул рукой.

– Ладно. Забудь. Это для жизни.

– Вы – редкостный мизантроп. И так говорите, – распалился я, – будто были и врачом, и писателем!

– Я и был, – легко ответил Эдуард Семенович. – Сначала семь лет хирургом, потом – писателем. Опубликовал под псевдонимом, которого тебе не скажу, пятнадцать романов. Они разошлись приличными тиражами.

Я покрутил головой. Но полок, ломящихся от книг, не обнаружил.

– Отчего живете тогда в обычной коммуналке? Если романы были успешные – деньги, поди, имеются?!

– Не люблю туалеты и плиту мыть. Люблю играть в шахматы. Поэтому и живу.