Через три дня нашли Его в храме, сидящего посреди учителей, слушающего их и спрашивающего.
Все же слушавшие Его дивились разуму и ответам Его. (Лк. 2, 46–47.)
Сидя, по школьному обычаю, в тройном круге учеников, у ног старцев, учителей Израиля, на великолепном, из разноцветных мраморов, мозаичном полу, в храмовой синагоге Тесаных Камней, Lischat Hagasit, на юго-восточном конце внутреннего двора, где собирались иногда члены Синедриона, знаменитые учителя и книжники иерусалимские, — слушал их, спрашивал и отвечал им отрок Иисус.[281]
И увидев Его (Иосиф и Мария), изумились; и матерь Его сказала Ему. Сын! что Ты сделал с нами? Вот, отец Твой и я с великою скорбью искали Тебя.
Он же сказал им: для чего вам было искать Меня? Разве вы не знали, что Мне должно быть в доме Отца Моего?
Но они не поняли сказанных Им слов. (Лк. 2, 48–50.)
Нашему земному сердцу, — скажем всю правду, — эти неземные, первые, от Него людьми услышанные, слова кажутся невыносимо жестокими: как бы холодом междупланетных пространств веет от них; наше человеческое сердце обжигают они, как схваченное голой рукой на морозе железо, сдирающим кожу, ледяным ожогом.
Так ли отвечает матери любящий сын? «Что Ты сделал с нами?» — «Сделал, что надо». — «Мы искали Тебя с великою скорбью…» — «Ваша скорбь не Моя». — «Вот, отец Твой…» — «Мой Отец — не он». Это не в словах, а только в намеках, но, может быть, еще больнее так.
Любящий, как никто никогда не любил, мог ли Он не понять, не увидеть сразу, по лицам их, что Он с ними сделал? Как же не бросился к ним, не обнял их, не прижался к их сердцу, не заплакал, моля о прощении, как маленькие дети плачут и молят?
Давеча, только что увидели Его издали и еще не успели обрадоваться, как уже «изумились» — испугались (εζεπλάγησαν) чего-то в лице Его, в глазах: точно сверкнула из них и обожгла им сердце та ледяная молния, — от схваченного голой рукой на морозе железа невыносимый ожог.
И вот, снова в сердце нашем невольно пишется не ложное, а утаенное Евангелие —
1.
Вспомнила ли в ту минуту Мирьям, как однажды, — во сне или наяву, сама не знала, — маленький Мальчик, две капли воды Иисус, вошел к ней в дом, в вечерние сумерки, и сначала, не разглядев, должно быть, хорошенько лица Его, подумала она, что это Он и есть; но, когда Он сказал ей: «Где Брат Мой Иисус? Я хочу Его видеть», — вдруг поняла, что это не Он. И Мальчик обернулся Девочкой; и так испугалась она, подумав, что призрак ее искушает, Иисусов двойник, что заметалась, как во сне, обезумев от страха; сама не помня, что делает, привязала Его-Ее к ножке кровати, и побежала за Иисусом, чтобы сравнить Их, узнать, кто настоящий; но не узнала: Он и Она были совершенно друг другу подобны. И Он обнял Ее, поцеловал, и двое стали одно. Так и теперь, может быть, то же в вечерних, синагогу Тесаных Камней наполняющих сумерках, хочет и не может узнать, кто это; не пропал ли Настоящий, не нашелся ли Другой? И страшно ей, теперь, наяву, еще страшнее, чем тогда, во сне. Путается все, мешается в уме; не знает, что наяву, что во сне. Ничего не понимает, не помнит; видя чужой взгляд родных глаз, слыша звук чужой родного голоса, теперь уже не только от страха, как тогда, но и от боли обезумела.
«И тебе самой оружие пройдет душу», — слышала прежде, чем Он родился; но еще не знала тогда, кто подымет оружие, теперь узнала: Сын.
«Кто не возненавидит отца своего и матери»… — сердце всего человечества, сердце Матери-Земли, пройдет этот меч Сына, как ледяная молния.
2.
И Он пошел с ними, и пришел в Назарет, и был в повиновении у них. И матерь Его сохраняла все слова в сердце своем.
Иисус же преуспевал в премудрости и возрасте, и в любви у Бога и человеков. (Лк 2, 51–52.)
Было, как бы не было, вспыхнуло-потухло, как молния; только смутно что-то помнится, как наяву — страшный сон. Вышел на минуту из повиновения, и снова вернулся в него; вырос на минуту, и снова сделался маленьким. И все пошло как будто по-старому. День за днем, год за годом, все то же: ходит Мальчик в школу, с детским хором сливает Свой голосок, повторяя за учителем каждый стих Закона, — и этот: «чти отца своего и матерь свою»; дома стучит молотком, обмазывает глиной кирпичики, — учится строительных дел мастерству; водит стадо черных коз на Галилейские пастбища; когда же домой возвращается, — пастушью свирель Его, киннору, жалобно поющую Кинирову песнь, мать узнает издали:
Воззрят на Того, Кого пронзили,
и будут рыдать о Нем,
как рыдают об единороднем сыне,
и скорбеть, как скорбят о первенце…
Хочет что-то вспомнить и не может. «Прежний, тот самый, Настоящий», — думает, вглядываясь в Сына, мать; и вдруг, — как будто не совсем Тот, чуть-чуть Другой.
И ужас ледяным ожогом сердце жжет.
3.
Сидя однажды в темном углу Назаретского домика, при свете тусклой лампады, чинил ремешок на стоптанных лапотках-сандалийках и тихо-тихо, как осенние пчелы жужжат над последним цветком, напевал отца Своего Давида, псалом — песнь Восхождения по пути Крови:
Господи, не надмевалось сердце Мое,
и не возносились очи Мои,
и Я не входил в великое
и для Меня недосягаемое.
Не смирял ли Я и не успокаивал ли
души Моей, как дитяти,
отнятого от груди матери?
Душа Моя была во Мне,
как дитя, отнятое от груди.[282]
Жалоба такая в этой песенке послышалась матери, что подошла к Нему, села рядом, положила голову Его к себе на грудь, начала тихонько гладить по волосам; хотела что-то сказать, но слов не находила — молчала. Молча поднял и Он глаза на нее, улыбнулся, потом прошептал, как в самом раннем детстве, когда еще не умел говорить:
— Ma!
Тихо закрыл глаза; веки опустились на них так тяжело, что, казалось, уже никогда не подымутся, — уснул.
И увидела мать такое на лице Его сияние, что солнечный свет перед ним — тьма. И вспомнила вдруг все, что забыла: Ангела в ризах белых, как снег, с лицом, как молния:
Радуйся, Благодатная!
И сказала, как тогда:
Се раба Господня,
Да будет мне, по слову твоему.
И еще сказала:
Величит душа моя Господа
и возрадовался дух мой
о Боге, Спасителе моем,
что призрел Он на смирение рабы Своей,
ибо отныне будут ублажать меня все роды,
что сотворил мне величие Сильный.
И уже не ледяная молния ужаса, а огненная — радости прошла ей душу, как меч. Вдруг поняла, что Сын любит ее, как никто никого никогда не любил, и сотворит ей величие Сильный; на такую высоту вознесет ее, на какой не был никто никогда; сделает рабу земную Царицей Небесной, матерь Свою — Богоматерью.
Первые слова Господни, — как будто невыносимо жестокие, слова любви, как будто ненавидящей; это неимоверно и, следовательно, подлинно, по общему закону Евангельской критики: чем неимовернее, тем подлинней.
Сам Лука дает нам понять, откуда им взяты эти слова, так же, как весь «Апокриф» — не ложное, а «утаенное Евангелие» о Рождестве и детстве Господа.
Все слова сии сохраняла Мария, слагая их в сердце своем (2, 19),
— это после Рождества, и опять, после тех непонятных слов двенадцатилетнего Отрока:
Матерь Его сохраняла все слова сии в сердце своем. (2, 51)
В этот-то, конечно, недаром дважды повторенный стих о сердце матери и включает Лука все Евангелие о Рождестве и детстве, как жемчужину — в нетленно-золотую оправу: память любви — вернейшая; незабвенно помнит, потому что бесконечно любит сердце Матери.
Если все Евангелие о явной жизни Господа есть не что иное, как «Воспоминания» Апостолов, apomn êmonvemata, в смысле наших «исторических воспоминаний», то и все Евангелие о тайной жизни Его есть не что иное, как «воспоминания» Иисусовой матери.