На дальней стене, мягко освещенная сверху, находилась византийская икона. На тысячу лет старше всех остальных предметов в этом помещении, она была его величайшим сокровищем, хоть и обманувшим все его ожидания. Лицо и руки Девы поблекли уже задолго до того, как эта работа перешла в его собственность. Теперь его слабеющее зрение уже не могло различить изображения, за исключением этих темных глаз. Он видел только красно-коричневую драпировку, обернутую вокруг какого-то призрачного существа. Подобный эффект не входил в намерения иконописца, но оказался очень интересным. Кесслер проехал через молельню и остановился перед иконой.
Мюллер никогда бы ее не отдал, он хранил ее только в сейфе. Но когда в 1945 году положение стало безнадежным, ему потребовались деньги, чтобы унести ноги. Деньги, швейцарский паспорт, безопасный переход через границу — все организовал Кесслер. На свои собственные деньги, не за счет банка. Это было далеко не единственное сокровище, попавшее в его руки; банку и его менеджерам тоже перепало немало из тех богатств, чьи хозяева исчезли в горниле войны. Но эта икона была единственной вещью, которую он оставил себе. Вопреки сплетням недоброжелателей он все ценности приобрел после войны совершенно законным путем. Да, конечно, он находился в лучшем положении, чем эмоционально подавленные церковнослужители или нищие аристократы, чья острая нужда в деньгах перевешивала их любовь к искусству. Не то чтобы он этим гордился, просто ни одна сделка не заключается на равных. Сила всегда на чьей-то стороне, и пусть лучше этой стороной будет он — с почтением относящийся к искусству.
Никто не знал настоящей истории иконы. Во всяком случае, Кесслер никогда о ней не слышал. Кто-то говорил, что она несколько веков находилась в деревенской церкви. Другие утверждали, что она сменила множество владельцев, среди которых были и греки, и мусульмане; от Али-паши в глубь веков — к последнему императору Византии Константину XI Палеологу. Она была написана в Константинополе, задолго до его падения и до начала иконоборчества. Окутанная саваном слухов, она заключала в себе волнующую тайну.
Подступившая к глазам влага еще больше затуманила зрение. Однако вовсе не набожность вызвала эти слезы. Его заставил плакать самый обычный страх, страх надвигающейся кончины и того, что ожидало его там, за этим рубежом, скорбь по всему ушедшему, по любимым, друзьям, по понятному ему миру, по ушедшей молодости и силе, по зрению и разуму, — по всему, что никогда не вернется. Кесслер прикрыл глаза, но не мог молиться — и так было всегда. Он не настолько глуп, чтобы просить что-то у небес, пусть даже простое объяснение. Так зачем тогда молиться и кому? Только раздумьями он мог заменить молитву, раздумьями о своем прошлом, о грехах, размышляя о них перед Девой, единственной из всех этих небесных правителей, способной на всепрощение, Девой, созерцающей его обнаженную душу, чтобы, если она того возжелает, даровать ему милость, которой он не осмеливался просить. Это казалось таким же жалким, как рыдания в уголке в ожидании мамы, чтобы сознаться ей, а не отцу в своем проступке. Но это все, на что Кесслер способен. Пусть небо принимает его здесь, на полдороге, либо не принимает вообще.
Как-то в момент слабости, вызванный болезнью, он почти было сознался во всем Ане. Тяжесть его вины перед Ричардом была ужасна, она давила на него всю жизнь, разрушая своей тяжестью. И не с кем было поделиться, но даже и поделившись, он не почувствовал бы облегчения. Что он тогда сказал ей? Кесслер уже не помнил точно, но, должно быть, немного. Во всяком случае, она больше никогда об этом не заговаривала. Хотя и было что-то с ее стороны. Ее рисунок. Не тогда ли это случилось? И опять он не мог вспомнить. Все недавние события утратили четкость. Его память стала отрывочной, на поверхность всплывало ненужное: первая неразделенная любовь, о которой он забыл семьдесят лет назад, бесконечные детские страхи, грозящий ему отец, его мрачная физиономия перед ударом. Мать, чье лицо он уже не мог вызвать в памяти, а помнил только ее мягкие руки, ее голос.
Наверное, Кесслер задремал. Когда же он вновь открыл глаза, в комнате уже смеркалось и икона озарялась свечением, о котором он только слышал, но никогда еще не видел. Улыбка разгладила его напряженное лицо, он ощутил за спиной чье-то присутствие. Это не было новым или неожиданным ощущением, но такое случалось с ним довольно редко, только в третий или четвертый раз, и в сочетании со странным свечением должно было что-то предвещать. Волосы на голове у него зашевелились, он мог поклясться, что почувствовал жар во всем теле, даже в ногах, которые не подчинялись ему уже десять лет. Он развернул кресло на девяносто градусов, к золотисто-красному витражу с изображением Христа, несущего на плече крест. Тени в часовне сгустились, но свет сочился через арочный проход из холла. Прерывая эту слабую струйку света, охватываемая только краешком зрения, в арке стояла фигура.