— Музыку я люблю за обедом, но теперь дичина была бы лучше.
Она встала и позвонила. В ту ж минуту вошел лакей.
— Принеси сюда паштет с дичиной, который пекли сегодня утром.
Через минуту лакей принес огромный паштет и, по знаку госпожи своей, поставил его на фортепиано. На другом конце инструмента явился, как будто по мановению волшебного жезла, большой поднос с тарелками, ножами, вилками и всем необходимым для того, чтобы образованные существа могли насыщаться. Синьора легкой и сильной рукой разломала стену аппетитной корки, сделала большую брешь в крепости, достала куропатку и принялась усердно ее кушать.
Я посмотрел на нее с удивлением, не зная, с ума ли она сошла или меня мистифицирует.
— Что ж вы не кушаете? — сказала она.
— Я не смел без приказания, ваше сиятельство.
— Не церемоньтесь, кушайте, — сказала она, продолжая проворно поедать куропатку.
Этот паштет был так хорош, так аппетитно выглядел, что я последовал философским советам положительного рассудка. Я тоже взял куропатку, поставив тарелку на фортепиано, и принялся есть с таким же аппетитом, как синьора.
«Если это не замок Спящей Красавицы, — подумал я, — и если эта лукавая фея не единственное живое существо во всем доме, то верно, скоро явится какой-нибудь дядя, отец, тетка или что-нибудь подобное, — одним словом, человек, на которого возложена многотрудная обязанность надзирать за этой буйной головкой. И я не знаю, до какой степени покажется приличным странный завтрак постороннего человека с хозяйской дочерью вдвоем у фортепиано. Впрочем, мне что за нужда! Надо посмотреть, к чему поведут все эти шалости, и ежели тут кроется женская ненависть, то когда-нибудь, хоть через десять лет, придет и моя очередь».
Между тем, я искоса посматривал на мою прекрасную хозяйку. Она ела сверхъестественным образом, нисколько не подражая глупостям девиц, которые стыдятся при людях кушать и сидят за столом, сентиментально сжав губки, как будто девицы не люди и не знают печальной необходимости питаться. В то время лорд Байрон еще не ввел в моду недостатка аппетита у женщин. Прихотливая моя синьора кушала на здоровье, как нельзя лучше. Через несколько минут она опять подошла ко мне, достала из паштета кусок зайца и крылышко фазана и отправилась на свое место; посмотрела на меня пресерьёзно и сказала с важным видом философа, который провозглашает важную истину:
— Восточный ветер ужасно возбуждает аппетит.
— Ваше сиятельство, как кажется, изволите быть одарены славным желудком, — заметил я.
— Да неужели же в пятнадцать лет иметь слабый желудок! — отвечала она.
— Вам пятнадцать лет! — вскричал я, смотра на нее пристально и уронив вилку.
— Пятнадцать лет и два месяца, — отвечала она. — Матушке еще нет тридцати двух лет; она в прошлом году вышла за второго мужа. Не странно ли, что мать выходит замуж прежде дочери? Впрочем, и то сказать, если бы моя миленькая маменька стала ждать, покуда я выйду замуж, она бы успела состариться. Кому придет охота жениться на девушке bella e stupida, хорошенькой, но глупой до крайности!
В серьёзном виде, с которым она надо мной трунила, было столько добродушия, столько веселости. Она, со своими черными глазами и длинными локонами на белой шейке, была такая прелестная шалунья; она притом с такой грациозной, но целомудренной наивностью сидела на своей бархатной подушке, что вся моя недоверчивость, все мои дурные намерения исчезли как дым.
Я хотел было опорожнить графин с вином, чтобы заглушить в себе голос совести. Но тут я оттолкнул от себя графин, оставил тарелку, облокотился на фортепиано и принялся опять ее рассматривать, и притом уже с новой точки зрения.
Число пятнадцать перевернуло мои идеи вверх дном. Чтобы составить себе верное понятие о ком бы то ни было, особенно о женщине, я всегда старался узнать ее лета. Ловкость у прекрасного пола растет так скоро, что иногда, по милости нескольких лишних месяцев, простодушие делается коварством и коварство простодушием. До тех пор я все воображал себе, что синьоре Гримани, по крайней мере, лет двадцать, потому что она была так высока, так полна, и притом в ее взгляде, поступи, малейших движениях было столько самоуверенности, что всякий, увидев ее в первый раз, сделал бы тот же самый анахронизм. Но, посмотрев на нее внимательнее, я убедился в своей ошибке. Плечи ее были широки и дородны, но грудь еще не совсем развилась. По всему своему виду она казалась женщиной, но иногда в манерах, в выражении лица проявлялся ребёнок. Один уже ее дюжий аппетит, совершенное отсутствие кокетства, отважная неприличность свидания со мной наедине, которое она нарочно устроила, — все это доказывало мне ясно, что передо мной не женщина, гордая и хитрая, как мне казалось сначала, но шаловливая пансионерка, и я с ужасом отверг мысль употребить во зло ее безрассудность.