Она тотчас же послала за доном Оттавио. Я увидел высокого молодого человека, бледного, меланхолического, с опущенными глазами, — в нем сразу чувствовался святоша.
Не дав ему времени сказать что-либо, маркиза от его имени высказала готовность всегда и во всем служить мне. Он подтверждал глубокими поклонами каждую фразу своей матери, и мы условились, что завтра же он заедет за мною, чтобы показать город, а потом отвезет меня к матери, чтобы пообедать запросто в палаццо Альдобранди.
Не успел я пройти и двадцати шагов по улице, как позади меня раздался повелительный окрик:
— Куда это вы идете один в такой час, дон Оттавио?
Я обернулся и увидел толстого аббата, который, вытаращив глаза, осматривал меня с головы до ног.
— Я не дон Оттавио, — сказал я ему.
Аббат, поклонившись мне чуть не до земли, рассыпался в извинениях, и мгновение спустя я увидел, что он вошел в палаццо Альдобранди. Я продолжал свой путь, не особенно польщенный тем, что меня приняли за этого будущего монсеньора.
Несмотря на предупреждение маркизы, а может быть, как раз вследствие этого предупреждения, я поспешил разыскать квартиру одного знакомого мне художника и провел в его мастерской целый час, рассуждая о дозволенных и недозволенных средствах развлечения, которые мог бы мне доставить Рим. Я посвятил его и в свои отношения к семейству Альдобранди.
Маркиза, сообщил он мне, была когда-то очень легкомысленной женщиной, но потом, увидев, что время побед для нее прошло, ударилась в ханжество. Старший сын ее — грубое существо; он только и делает, что охотится да собирает деньги с арендаторов в своих огромных поместьях. Теперь хотят задурить второго сына, дона Оттавио, — из него намереваются сделать кардинала. Пока что он предоставлен иезуитам. Он никогда не выходит из дому один. Ему запрещено смотреть на женщин и делать хоть один шаг без того, что по пятам за ним не следовал аббат, воспитавший его для служения богу. Аббат этот был прежде последним amico[4] маркизы, а теперь управляет всем в ее доме, пользуясь властью почти деспотической.
На следующий день дон Оттавио в сопровождении аббата Негрони — того самого, который накануне принял меня за своего воспитанника, — заехал за мною и предложил свои услуги в качестве чичероне.
Первым памятником, который мы осмотрели, была какая-то церковь. По примеру своего аббата дон Оттавио преклонил колени, ударил себя в грудь и принялся без конца креститься. Поднявшись, он показал мне фрески и статуи; рассказывая о них, он выказал осведомленность и хороший вкус. Это меня приятно удивило. Мы начали беседовать, и разговор его мне понравился. Некоторое время мы говорили по-итальянски. Вдруг он обратился ко мне по-французски:
— Мой наставник не понимает ни слова на вашем языке. Давайте говорить по-французски: так мы будем чувствовать себя свободнее.
От перемены языка молодой человек словно переродился. Ничто в его словах не напоминало больше священника. Мне казалось, что я разговариваю с каким-нибудь нашим вольнодумцем из провинции. Но от меня не ускользнуло, что он продолжал говорить все тем же монотонным голосом, часто до крайности не соответствовавшим живости его выражений. Очевидно, это был заученный прием, имевший целью обмануть Негрони, который время от времени просил объяснить ему, о чем мы говорим. Разумеется, наш перевод был чрезвычайно свободным.
Мимо нас прошел молодой человек в фиолетовых чулках.
— Вот, — сказал мне дон Оттавио, — наши нынешние патриции. Гнусная ливрея! Увы, через несколько месяцев и я ее надену.
Помолчав, он продолжал:
— Какое счастье жить в такой стране, как ваша! Будь я французом, может быть, я стал бы когда-нибудь депутатом!
Это благородное честолюбие страшно рассмешило меня. Аббат заметил это; я должен был объяснить ему, что разговор зашел у нас об ошибке одного археолога, принявшего за антик статую Бернини[5].
К обеду мы вернулись в палаццо Альдобранди. Почти сразу же после кофе маркиза попросила у меня извинения за сына, который должен был удалиться к себе в комнату для исполнения некоторых религиозных обязанностей. Я остался с нею и аббатом Негрони, который, развалившись в большом кресле, спал сном праведника.
Между тем маркиза стала подробнейшим образом расспрашивать меня об отце, о Париже, о моей прошлой жизни, о моих планах на будущее. Она показалась мне любезной и доброй, но слишком уж любопытной, а главное — слишком озабоченной спасением моей души. Впрочем, она превосходно говорила по-итальянски и беседа с нею была для меня отличным уроком произношения, который я решил повторить.