На меня попик даже глаза не поднял. Только стянул с колен пониже рясу и попытался спрятать под стул грязные сапоги.
А на деревянном диване с высокой прямой и неудобной спинкой очень вальяжно расположился невероятный сорокалетний господинчик с рыженькой редкой бороденкой и по плечи длинными, слегка вьющимися на концах желтыми волосиками.
На нем был несвежий, широко распахнутый белый эстонский плащик, из-под которого взрывным буйством красок обнаруживались поразительный пиджак в дециметровую красно-желтую клетку и зеленая рубашка апаш с выпущенным на пиджак воротником. Суконные милицейские брюки с синим форменным кантом были коротковаты и почти целиком обнажали ярко-красные носки.
Это столь непривычное по тому времени клоунское многоцветие заканчивалось остроносыми оранжевыми полуботиночками с сильно увеличенными по высоте каблуками.
На груди у этого смельчака излишне демонстративно болтался большой медный крест на черном засаленном и пропотевшем шнурке, уходящем под воротник зеленой рубашки. Понятно было, что, выйдя отсюда, он тут же спрячет свой крест за пазуху — поближе к телу, подальше от чужих глаз...
По цветовой гамме я, со своим бежевым пальто, безнадежно проигрывал этому лихому клоуну, непонятно откуда взявшемуся в святых стенах.
В отличие от печального и усталого деревенского попика этот роскошный «петухопопугай» при моем появлении в приемной тут же вскочил со скамьи и с искренним радушием предложил мне сесть рядом с ним.
Выхлоп многодневной пьянки валил от него, даже если бы он и не открывал рта. Вид его и состояние можно было назвать одним слитным словом — «послевчерашнего». Однако, несмотря на его удивительное многоцветие, почему-то было понятно, что он имеет свое, странное, непосредственное отношение к служению церкви...
Неожиданно краем глаза я заметил, как попик в кирзачах покосился на этого клетчатого в красных носочках, тихонько сплюнул в сторону и мелко перекрестил себя в области живота.
А клетчатый жаждал общения! Он подмигнул мне, показал глазами на печального попика, сокрушенно покачал головой и презрительно ухмыльнулся — дескать, деревня-матушка...
Он его стеснялся! Ему, видите ли, неловко было передо мной — человеком из другого мира — за своего цехового собрата. За то, что тот — в бедной замызганной рясе и сапогах, заляпанных глиной раскисших сельских дорог. За вероятную нищету и запустение церковного прихода деревенского батюшки...
Он, этот жидковолосенький пижонет от православия, даже не догадывался, что, в свою очередь, старенький священник испытывает непреодолимый стыд за то, как кощунственно и безобразно выглядит похмельный господинчик с большим медным крестом на своих невозможно разноцветных клетчатых шмотках!
Но тут клетчатый чуточку внимательнее вгляделся в меня, что-то такое узрел во мне — неправильное и, не сводя с меня глаз, негромко спросил тоном трактирного полового из пьески про купеческо-царское время:
— Из Иерусалима-с?..
Это сейчас слова «Иерусалим» и «Израиль» стали безнаказанно существовать рядом со всеми остальными, из которых состоит наша любая невинная болтовня. А тогда, в пятидесятых, одно такое слово было уже равносильно доносу...
— Нет, почему же?.. — растерялся я. — Из Ленинграда.
Неожиданно я вдруг увидел этого балаганного человечка мечущимся по булыжной мостовой с хоругвями в тонких лапках с рыжими волосиками, с развевающейся на ветру жиденькой соломенной гривкой, истово скликающего окрестный народ на исполнение священного долга перед Господом — на обычный еврейский погром. Дескать, за Веру, Царя и Отечество, братцы!!! За нашу родную Советскую власть, ребятушки! Спасем Россию от врачей-отравителей и всяких-разных инородных космополитов, распявших нашего с вами Христа и пьющих кровь православных младенцев!
Откуда мне явилось такое видение — хрен его знает...
И меня охватило непреодолимое желание засветить этому клоуну между глаз. Да так, чтобы этот клетчатый сучонок влип в стенку и...
Но тут отворилась небольшая дверь, и в толстенном, буквально крепостном, стенном проеме двери появился пожилой грузный человек в рясе, с седеющей непокрытой головой и небольшим серебряным крестом на груди.
На кончике носа у него чудом держались узенькие очки с полукруглыми стеклами. Он посмотрел на меня поверх очков, приветливо улыбнулся, а потом с той же улыбкой мягко спросил у сельского попика и этого мудака в красных носочках, которому я присочинил еще и хоругви:
— Вы не будете возражать, если я слегка нарушу очередность приема и приглашу к себе этого молодого человека? Полагаю, что задержу вас совсем ненадолго.
И, не дожидаясь от них ответа, он жестом пригласил меня в кабинет.
Кабинет был совсем маленьким. Красное дерево александровской и павловской поры, знакомое мне еще с моего детства. Так когда-то из последних папиных сил моя мама с обостренным тщеславием обставила нашу бывшую «барскую» квартиру в довоенном Ленинграде.
От давнего маминого всплеска запоздалого прикосновения к «аристократизму» мне осталось несколько, как мне казалось, жалких, нелепых и ненужных мне стильных мебельных вещиц красного дерева, которые теснились теперь в моей крохотной холостяцкой квартирке в ожидании своего смертного часа на нашей дворовой помойке.
Но в этом небольшом кабинете мебель красного дерева не показалась мне такой уж нелепой. Здесь она не претендовала на некий атрибут «избранности» — а была естественной, функциональной и обжитой: много книг, деловых бумаг, небольшой бронзовый, трехстворчатый, очень красивый складень, несколько современных фотографий в скромных и достойных старых рамочках, два телефона. Один, с наборным диском, — для связи с внешним миром, второй, без диска, — то ли для непосредственной трепотни со Всевышним, то ли для внутреннего пользования.
— Слушаю вас внимательно.
Я сидел в кресле своего детства, опираясь на подлокотники красного дерева со знакомыми теплыми резными завитушками под ладонями.
Такое кресло когда-то до войны стояло в папином кабинете, и мама категорически запрещала мне даже прикасаться к нему! Нужно ли сейчас говорить, что в отсутствие родителей я просто не вылезал из этого кресла?..
Вольфовская Библия тяжко расположилась у меня на коленях, а зеленая велюровая шляпа, казавшаяся такой роскошной в уличной жизни и напрочь потерявшая свою привлекательность здесь, в этом кабинете, не по чину глупо и нагло возлежала на Библии.
— Видите ли, — начал я свою первую, заранее заготовленную фразочку, — сколько я себя помню, наша семья обладала уникальным изданием Библии с иллюстрациями Гюстава Доре...
— Редкостно и очень похвально, — заметил хозяин кабинета с ласковой улыбкой, глядя на меня поверх своих половинчатых очочков.
— Благодарю вас, — со слегка пышноватыми модуляциями в голосе ответил я и даже умудрился, чуть приподнявшись, поклониться из кресла.
Тут же пришлось судорожно ухватить руками и шляпу, и Библию, чтобы они не соскользнули на пол. Мои попытки сыграть «интеллигентного молодого человека из хорошей семьи» почти всегда доставляли мне кучу неудобств! Все-таки одиннадцать лет армии и профессионального спорта (если считать их вместе) вытравить из себя было невероятно трудно...
— Однако обстоятельства сложились таким образом, что последнее время я стал опасаться за сохранность этого редчайшего издания — по роду деятельности мне очень часто приходится подолгу жить вне дома... — скорбно продолжил я.