Выбрать главу

Ужасный голос крикнул ему в уши: «Убей его!»

Ираклий вздрогнул. В одну секунду он сообразил, что, если убьет его, освободившаяся душа немедля войдет в тело готового родиться ребенка, и этому ребенку надо будет предоставить по крайней мере двадцать лет для достижения зрелости. Доктору будет тогда семьдесят лет. Однако это было возможно. Но найдет ли он тогда опять этого человека? Притом его религия воспрещала ему уничтожать какое бы то ни было живое существо; иначе собственная душа Ираклия перейдет после его смерти в тело дикого зверя, как это бывает с убийцами. Но что за важность? Он будет жертвою науки и веры. Доктор схватил большую турецкую саблю, висевшую среди воинственных украшений, и собрался нанести удар, как Авраам на горе, но размышление остановило его руку. А что, если срок искупления этого человека еще не кончился и душа его, вместо того, чтобы перейти в тело ребенка, опять возвратится в тело обезьяны? Это было возможно, даже правдоподобно, почти достоверно! Совершая, таким образом, бесполезное преступление, доктор обрекал себя ужасному наказанию без всякой выгоды для своих ближних. Он снова в изнеможении повалился на стул. Эти повторяющиеся волнения истощили его силы, и он лишился чувств.

Глава XX

В которой доктор ведет маленький разговор со своей служанкой

Когда он опять раскрыл глаза, служанка Онорина смачивала ему виски уксусом. Было семь часов утра. Первым делом доктор вспомнил об обезьяне. Животное исчезло.

– Моя обезьяна, где моя обезьяна? – воскликнул он.

– Ладно, ладно, что говорить-то о ней, – быстро ответила ему служанка-барыня, всегда готовая сердиться. – Великая беда, если бы она и пропала! Хорошее животное, нечего сказать! Она подражает всему, что при ней делает барин. Не застала ли я ее на днях, когда она надевала ваши сапоги? А сегодня утром, когда я вас здесь подобрала, – бог ведает, какие проклятые мысли бродят с некоторых пор в вашей голове и не дают вам спать, – разве эта подлая скотина, сущий дьявол в обезьяньей шкуре, не надела вашу шапочку и халат? Она словно смеялась, глядя на вас, как будто так весело смотреть на человека, лежащего в обмороке. А когда я хотела подойти ближе, эта каналья набросилась на меня, словно хотела меня съесть, но, слава богу, мы не робкого десятка и кулаки у нас еще хорошие; я взяла лопату да так хватила по ее мерзкой спине, что она убежала в вашу комнату и там, должно быть, затевает какую-нибудь новую шутку в том же роде.

– Вы прибили моего четверорукого! – зарычал доктор, выйдя из себя. – Знаете, сударыня, что я велю впредь оказывать ему уважение и служить, как хозяину этого дома.

– О да, конечно! Он не только хозяин дома, но стал уже хозяином хозяина! – пробормотала Онорина и удалилась к себе на кухню в полной уверенности, что доктор Ираклий Глосс положительно сошел с ума.

Глава XXI

О доказанности того положения, что достаточно одного нежно любимого друга, чтобы облегчить бремя самой глубокой печали

Как сказал доктор, с того дня четверорукий стал действительно хозяином дома, а Ираклий сделался покорным слугою этого благородного животного. Он созерцал его по целым часам с бесконечной нежностью, он ухаживал за ним, как влюбленный; при всяком случае он расточал перед ним целый словарь ласковых выражений; пожимал ему руку, как другу; говорил с ним, пристально глядя на него; объяснял те места в своих речах, которые могли казаться непонятными; окружал это животное самыми нежными заботами и самым отменным вниманием.

И обезьяна соглашалась на такое обращение с собою – спокойная, как божество, которое принимает поклонение своих почитателей.

Подобно всем великим умам, живущим в уединении, потому что свойственная им возвышенность мысли выделяет их из общего уровня всенародной глупости, Ираклий до сих пор чувствовал себя одиноким. Одиноким в своих трудах, одиноким в своих надеждах, одиноким в своих борениях и падениях, одиноким, наконец, в своем открытии и в своем торжестве. Он еще не обратил толпу в свою веру. Он даже не мог убедить двух ближайших своих друзей: господина ректора и господина декана. Но с того дня, когда он открыл в обезьяне великого философа, о котором так долго мечтал, доктор почувствовал себя менее одиноким.

Убежденный, что животное лишено дара слова только в наказание за былые прегрешения и что вследствие той же кары оно полно воспоминаниями о предыдущих существованиях, Ираклий горячо полюбил своего товарища и утешался этой привязанностью во всех своих горестях.

Действительно, с некоторого времени жизнь доктора стала печальнее. Господин декан и господин ректор посещали его гораздо реже, и оттого он ощущал вокруг себя страшную пустоту. Они даже перестали приходить обедать по воскресеньям – с тех пор, как он запретил подавать за своим столом всякую пищу, прежде обладавшую жизнью. Изменения в его питании были для него также большим лишением, и оно временами принимало размеры настоящего горя. Он, который, бывало, так нетерпеливо ожидал сладостного часа завтрака, теперь чуть не страшился его. Печально входил он в свою столовую, хорошо зная, что ему теперь нельзя было ожидать ничего приятного, и там ему постоянно являлось воспоминание о жаренных на вертеле перепелках, мучившее его, как угрызение совести. Увы! Он не столько терзался из-за того, что так много их съел, сколько предавался отчаянию, что навеки от них отказался.