Не думаю, чтобы отец со всем предложенным без колебаний согласился. Но смокинг, а затем и фрак были надеты, комик в номер введен. Выступления иллюзиониста были поставлены с ног на голову. Мистика преобразовалась в юмор высокой пробы. Кио проявил себя талантливым артистом — ему удались необычные интонации. Зрителями завладевала личность, вызывавшая абсолютное доверие к себе.
Но задержись он дольше на эстраде, качественного шага на пути, приведшем к славе, ему бы не совершить.
В тридцатые годы Кио окончательно переходит в цирк, переосмысляя жанр. Прежде факир на арене показывал один номер, скажем, эпизод с прокалыванием женщины. Но не аттракцион. Теперь Кио настаивал на драматургии, на подтексте. Упор делался не на ловкость, а на интеллект исполнителя. Позже все иллюзионисты пошли по такому пути.
Отец успешно работал и с главным режиссером Цирка на Цветном бульваре Борисом Шахетом, но, если можно так сказать, идеологом его программы продолжал оставаться Арнольд.
Поездок за границу до конца пятидесятых годов не было. Мерилом творческой состоятельности артиста цирка могла быть только работа в Москве. А на Цветной каждый год с одной и той же программой не приедешь. Бывало, что и московский цирк работал без аншлага. Но с отцом этого не случалось.
Практически каждый год работал он и в Ленинграде. Однажды — и открывал сезон, и закрывал.
Ограничения, запреты и обязательная конъюнктура иногда даже шли ему на пользу. Подхлестывали фантазию.
В сорок восьмом году под маркой борьбы с космополитизмом началось гонение на все иностранное. Всех девушек в аттракционе Кио переодели в русские сарафаны. Ортодоксы требовали, чтобы и сам Кио переоделся чуть ли не в косовороточного балалаечника. Кампании в нашей стране всегда отличались идиотизмом. Но с запретами и пожеланиями, спускаемыми с верхов, спорить не приходилось, отец никогда бунтарем себя не заявлял — и для сохранения программы готов был поступиться многим. Однако переодеваться в косоворотку — это уж не лезло ни в какие ворота, и он пошел к помощнику Ворошилова. Ворошилов при Сталине курировал искусство. Помощник — Петр Федорович Аболимов, здравомыслящий человек, впоследствии драматург-либреттист, заместитель директора Большого театра и первый директор Цирка на Вернадского, взял решение проблемы на себя — сказал: «Да пошлите вы их! Фрак — международный костюм, дипломатический, вечерний. Работайте в нем, как работали!»
Наверное, впервые тогда в иллюзионной практике коснулись политической темы. Художник Большого театра Вадим Рындин, муж Улановой, оформлял номер «Домик на окраине Парижа». Отец играл рабочего, который расклеивал какие-то листовки. Сейчас уже трудно пересказать этот сюжет… Заслышав свистки полицейских, он прятался в домике. Появлялись сами полицейские. Из домика выходил хозяин. Помогал удостовериться, что в домике никого нет. Полиция уходила, а из домика выскакивали различные персонажи… и рабочего все-таки арестовывали, сажали в клетку, клетку закрывали балдахином — и оказывалось, что в клетку попали сами полицейские. Считалось, что это мажорный, политически грамотный финал. Или работали номер «Поджигатель войны» (либретто иллюзионного трюка сочинил Смирнов-Сокольский), когда из головы американца «дяди Сэма» высыпались пузатые богачи — поджигатели войны, полуголые девки и прочие… Или «Ангел мира». Американцы посылают в Корею ангела мира — лилипутку сажали в ящик и спрашивали у «шпреха» Буше: действительно ли посылают ангела, — а в ящике вместо ангела оказывались американские солдаты. Казалось бы, конъюнктура грубее некуда, а границы жанра раздвигались, предугадывалось дальнейшее развитие. Сегодня театрализованное действие снова вошло в моду в цирковых программах. А до Кио все-таки главенствовал трюк ради трюка.
Конечно, программа иллюзиониста — не драматический театр, где написал другую пьесу и назавтра поставил другой спектакль. Менять стопроцентно все — нет возможностей. Некоторые номера переходили из программы в программу, но отец их тоже старался повернуть смыслово по-другому. Он всегда привлекал к работе талантливых людей. Кроме Смирнова-Сокольского, с ним работали и Владлен Бахнов, и Яков Костюковский. Меня он приучал тянуться в работе к тем режиссерам и авторам, до чьего уровня исполнителю надо дотягиваться. Сегодня обидно бывает, когда «дотягиваться» не до кого…
В статье к столетию отца в «Вечерке» дочь Карандаша Наташа Румянцева высказала мысль, которая мне самому как-то в голову не приходила: «При нашей серой жизни Кио дарил нам кусочек Голливуда…»
На пороге своего шестидесятилетия Кио собрал программу из лучших трюков, с которыми выступал в разные годы. И был в ней постаревший, но необыкновенно элегантный отец в очках с золоченой оправой. О нем написали тогда в Дании, что он напоминает ученого-атомщика, а не чародея Господа Бога. Это было неожиданно и лестно.
Кажется, я впадаю в лекционный тон, напоминая себе же уважаемого профессора Дмитриева. Но цирк такое место, где никакая строгость облика или манера держаться не защитят от курьезных, смешных случаев. Иногда даже совсем наоборот.
Раньше у отца, а потом по наследству и у меня, работали лилипуты. Считалось, вероятно, что люди столь невысокого роста образуют вокруг выступления иллюзиониста дополнительную ауру мистики, таинственности.
Вообще лилипуты очень интересные люди. Они делятся на две категории. Одни всю жизнь страдают от того, что уродились на свет такими вот, а другие — беззаботные и радостно счастливые люди. У отца, потом и у меня, много лет работал замечательный и самый, наверное, маленький лилипут. Санчик его звали. Однажды в нашей сумасшедшей стране началась очередная кампания. Какой-то большой начальник спросил: «А почему лилипуты не комсомольцы? Лилипут, понимаете ли, это такой же член нашего общества. Чтобы все лилипуты вступили в комсомол!» Ну раз такое дело, отец вызвал «своих» лилипутов и сказал: «Все в комсомол — немедленно!» Сказано — сделано. Раньше в комсомол первичная организация принимала, а потом райком утверждал. В райком для формальной, в общем, беседы приглашался принятый первичной организацией потенциальный комсомолец. И вот к молодому секретарю райкома заходит Санчик со своим ростом сантиметров семьдесят. Секретарь райкома несколько раз повторил «следующий», потому что вошедшего не заметил — смотрел выше, чем надо. Когда же обнаружил у себя в кабинете маленького человека, совершенно обалдел. Он никогда в жизни лилипутов не видел. Перепуганно на него уставился, ничего понять не может, а когда сообразил, что этот человечек пришел сюда для утверждения и беседы, быстро заглянул в сопроводиловку, где указаны фамилии, перепроверить для порядка: «Александр Петрович Ольховик?» — «Да». — «Александр Петрович, вы скажите мне, пожалуйста (у самого язык заплетается от растерянности, не знает, чего спросить), что вас побудило вступить в ряды Ленинского комсомола?» Санчик на него посмотрел и сказал: «Кио велел!»
Мой отец всегда выглядел весьма респектабельно, солидно — и артисты его побаивались, относились с подчеркнутым уважением. Однажды в труппе произошел внутренний, можно сказать, интимный скандал. Как бы сказали сегодня — разборка. Артист, работавший номер «Стрелки», узнал, что жена изменила ему с молодым жонглером. Отцу доложили, что муж бегает со своим ружьем за любовником: хочет его застрелить, а жонглер прячется. Ружье, правда, заряжено не пулями, а дробью, но последствия тем не менее могли быть тяжелыми. Отец распорядился срочно вызвать к нему стрелка — и говорит ему: «Ты что, с ума сошел? Брось ружье. Как тебе не стыдно?» А стрелок: «Понимаете, какая же она стерва, какая же она шлюха! Понимаете, Эмиль Теодорович, я одного не могу понять, с кем она связалась? Подумайте сами, с кем? Ну я понимаю — с вами бы, но с этим…»
Работали с нами клоуны Антонио и Шлицкевич. Очень смешные латыши. Маленький Антонио и здоровый, двухметровый Шлицкевич с типичным клоунским носом и клоунскими чертами лица. Он и в жизни оставался комичным, что с клоунами бывает не всегда. Ум парадоксальный, речь, пересыпанная афоризмами. Помню, отец страшно распекал ассистентку — молоденькую девочку, которая где-то там загуляла, поздно вернулась в гостиницу или, может быть, вовсе вернулась утром. Отец ругал ее за низкий моральный уровень, на что Шлицкевич, когда девочка ушла, сказал: «Да, чем мы становимся импотентнее, тем мы моральнее».