Но это технические детали; куда сложнее оказалось получить ответ, для чего все это потребовалось. Несмотря на свое обещание раскрыть правду. Шелест все еще держал меня в неведении; возможно, считал, что я не готов к этому, а может, боялся, что я выдам его спецслужбам. Но если бы я хотел это сделать, то уже давно заложил бы всю компанию; нет, я сам был заинтересован в том, чтобы пройти этот путь до конца, пусть и об руку с моим злым гением Тихоном Шелестовым.
Я доел засохшие остатки обеда и, чувствуя тяжесть в желудке и комок в горле, встал из-за стола. Спускаясь по лестнице, заметил старушку-уборщицу с ведром и тряпкой. Интересно, сколько человек видят вместо старушки живой автомат, достижение кибернетического века?
У выхода из столовой я остановился, щурясь на солнце. Мартовская погода превратила улицы в болото полурастаявшей снежной каши, разлившееся между высокими сугробами старого снега, который напоминал нездоровую кожу — ноздреватую и с черными угрями. Щиплющее щеки солнце еще не спасало от порывистого холодного ветра.
Я почувствовал беспокойство, вызванное пристальным взглядом другого человека. Обернулся — ну конечно, кто это еще мог быть? Шелест стоял, прислонившись к стене, и жевал зубочистку, внимательно глядя на меня из-под полуопущенных ресниц. На нем, как и на мне, была куртка, купленная на барахолке, и неброского цвета джинсы.
Уж наверное, он стоит здесь от силы минуту, а делает вид, будто ждет меня со вчерашнего дня.
— Привет, — сказал я.
Шелест кивнул.
Никак не могу отделаться от привычки здороваться с ним, Бессмысленной привычки — Шелест смотрит свысока на любые проявления деланого приличия, а я ведь не из вежливости с ним здороваюсь, просто шаблон поведения срабатывает. В свое время я ему руку протягивал для рукопожатия — Шелест как-то раз, ухмыляясь, протянул мне руку в ответ, и до конца дня кисть у меня болела, выжатая, как тряпка.
Вспоминаю, как здоровался на работе с коллегами, обходя всех по очереди с рукопожатием, — утренний ритуал. А ведь, кроме этого, нас почти ничего и не связывало — один человек ушел, другой пришел на его место — и остальные точно так же пожимают руку новичку, обмениваясь дежурными словами. Пожалуй, Шелест в чем-то прав — привычки, перешедшие в условности, — кому они нужны?
— У меня две новости, — сказал Шелест, дожевав зубочистку. — Плохая — для нас с тобой. И очень плохая — для всего мира.
— Давай просто плохую, — пожал я плечами.
— Вику не удастся вытащить.
Я замер. По спине под курткой и теплым свитером пробрались холодные мурашки.
— Ты уверен? — спросил я.
— У нее сильная фрагментация личности. Она раздроблена в виртуальном пространстве на несколько составляющих. Даже нейрохирургия не сможет ей помочь. То есть я, конечно, могу ввести ей регенерирующие препараты, и она скорее всего очнется от комы, но сохранит при этом сознание пятилетнего ребенка.
— А... имплантация психоматрицы? — осторожно спросил я.
— Закачать то, что удастся выделить из виртуальной оболочки, в нейрочип и пересадить ей в мозг? Ты знаешь, я ненавижу, когда в человека вставляют железки, — резко сказал Шелест.
Он действительно не любил этого. Пользоваться техникой, пусть даже самой изощренной — одно, сращивать человека и механизмы — совсем другое, в этом я был с ним согласен. В своем неприятии механистических тенденций Шелест отказывал в праве на существование протезам суставов и хирургическим штифтам, а уж про импланты нервных тканей и говорить нечего. Шелест не признавал и химические инъекции — помешанный на биотехнологиях, он использовал только лекарства и стимуляторы на основе биологически активных компонентов.
— Значит, либо она будет здоровой и психически неполноценной, либо все останется как есть? — спросил я.
— Выбор за тобой, — сказал Шелест. — Если считаешь нужным, можешь сделать ей имплантацию. Найти врача я тебе помогу.
— Какой же ты трус, Шелест! — сказал я с выражением. — Опять свалил груз ответственности на мои плечи и самоустранился, будто тебя это не касается.
Шелест хмуро глянул на меня и промолчал. Я подумал, что он, в сущности, очень терпеливый человек — другой бы уже давно сорвался на рукоприкладство. Но Шелест сдерживался. Видимо, он полагал себя в этой ситуации непогрешимо правым — иначе откуда такое ангельское терпение?
— Ты давно это узнал? — спросил я. — Может быть, с самого начала знал, а меня водил за нос, как обычно?
Шелест хранил молчание.
«А я давно это знал? Может быть, еще тогда, в больничном боксе, я понял, что надежды нет?» — я не мог не признаться самому себе, что любовь для меня — слишком абстрактное чувство, чтобы можно было испытывать его по отношению к бесчувственному телу, не способному говорить. Прости, Вика... хотя, как ты можешь меня простить, если мы ни разу не встречались в реальности?
— Ладно, а вторая новость? — спросил я безучастно.
— Готов опытный образец, — сказал Шелест.
Мы шли по длинной и прямой улице, вдоль которой стояли одноэтажные коттеджи и росли высаженные по линейке деревья. Окраина территории института переходила в жилой сектор, где когда-то выделяли дома академикам и членкорам. Улица упиралась в ряды вертикально стоящих цистерн с жидким азотом, напоминавших детские бутылочки с молоком. За ними вздымались корпуса институтских помещений, соединенных переходами, серело бесформенными грудами оборудование, предназначение которого для непосвященного было загадкой, торчали леса тонких труб, среди которых возвышалась исполинская труба теплоотвода, обшитая листами стали и блестевшая на солнце, как изготовившаяся к полету на Луну ракета.